messie_anatol (messie_anatol) wrote,
messie_anatol
messie_anatol

Categories:

Один "странный" питерский прозаик о другом "странном" питерском прозаике. Алексеев о Базунове

Случайно купил в каком-то обычном книжном магазине книгу прозу писателя из ленинградского андеграунда 1960-1980-х годов - Владимира Алексеева, вышедшую в 2018-м году в питерском издательстве "Лимбус-пресс"
Я всё хотел с ним познакомиться, когда бывал в Питере. Были у нас с с ним общие знакомые, тоже писатели из мира ленинградского литературного андеграунда, но не успел.
Владимир Алексеев умер в октябре 2016-го года.
Я признаюсь читал не так много прозы Владимира Алексеева.
Первый раз мне его проза попалась в парижском журнале "Ковчег",издаваемым Николаем Боковым.
Потом попадались его тексты в других эмигрантских изданиях и в самиздатских питерских журналах типа "Часы" и "37".
Недавно приобрел книгу Владимира Алексеева, изданную в питерском издательстве "Лимбус-Пресс"
Тираж - 700 экземпляров.
Немного, но всё же явный прогресс.
Алексеев много издавался в 1990-е и в 2000-е годы, но в маргинальных изданиях.
Тиражом десять, а то и пять экземпляров.
И от своих оценок его прозы воздержусь до тех пор пока не прочту его прозу в большом количестве.
Мои знакомые питерские писатели из рядов "неофициальных писателей" 1970-1980-х годов его очень высоко ценят.

Как я уже упомянул выше первый раз я прочёл его прозу в 1979-м году в парижском журнале "Ковчег".
Я его тогда перепутал с другим прозаиком - Валерием Алексеевым.
Которого советовали почитать мне мои друзья, книжные эстеты и гурманы.
Валерий Алексеев печатался в СССР. В журнале "Юность". И книги у него выходили в советских издательствах.
Тоже "странный" писатель.
И жил он в Москве.
А Владимир Алексеев напечатал несколько рассказов в ленинградских альманах 1960-х годов, а потом печатался только в "самиздате" и "тамиздате".

Владимир Алексеев
На фотографии - прозаик Владимир Алексеев


Вот из предисловия Ильи Бояшова к книге Владимира Алексеева "Пьяное лето":

Вова Толстый

(доброе слово о Владимире Алексееве)

Как и большинство отечественных творцов, Владимир Алексеев кротостью нрава не отличался.

Еще один самородок – прозаик Николай Шадрунов – писал о нем: «Есть такие люди, которые считают себя вправе всех обличать, всех разоблачать, говорить правду-матку всем в лицо или хотя бы по телефону… Таков мой друг Володя Алексеев… Добро бы он это право выстрадал, скажем, отсидев лет двадцать пять в тюрьме… или покорил бы оба полюса на собачьих упряжках… Ничего подобного: живет он на Невском рядом с Московским вокзалом, работает много лет со мной вместе в ораниенбаумском порту, в маленькой котельной. Отапливает продовольственный склад, читает свежие газеты и журналы в матросской библиотеке, что находится от него через стенку. Пьет с доктором спирт, благо тут же расположена и морская амбулатория. И пишет, пишет свои гениальные рассказы, отстукивает их на машинке, которую носит с собой в саквояже. Авторучкой пренебрегает, считает ручной труд зазорным».

Шадрунов прав: больше всего на свете Алексеев ценил «правду-матку» или, как он выражался, «справедливость». И не упускал случая высказать ее своим товарищам.

Все, что ему не нравилось в собеседнике (собеседником, как правило, являлся тот или иной ленинградский писатель), Алексеев тут же подмечал, а затем выпаливал «правду-матку» своему визави прямо в лицо. Подобная откровенность довольно часто приводила к скандалам.

Иногда правдолюбцу пытались дать по шее, что сделать было весьма трудно: Алексеев, крупный от рождения, имел внушительный вес, благодаря чему от своих друзей (впрочем, и от недругов тоже) получил прозвище Вова Толстый.

Особо бесила собратьев по перу алексеевская привычка звонить им часика в три ночи для того, чтобы высказаться по поводу их творчества. И хорошо еще, если мастер был благосклонен. В таком случае он говорил:

– Ммм… прочитал тебя. Гениально!

Он еще что-то мычал, заставляя обласканного им автора стоять ночью босиком на полу коридора (в те времена, когда еще не существовало мобильников, телефонные аппараты, как правило, устанавливались в коридоре), а потом клал трубку.

Но чаще Вова Толстый критиковал. Мало кто мог в этом случае сохранить хладнокровие: ночной разговор с зоилом обычно заканчивался обоюдной руганью.

При своих внушительных габаритах бородатый неуживчивый Алексеев имел удивительно тонкий тенор – этот вечно недовольный бормотун преображался, когда начинал петь.

– Пою тебе, бог Гимене-е-ей…

Или:

– Не про-о-о-обуждай воспоминаний…

Или:

– Не уходи-и, побудь со мно-о-ою…

Когда он пел романсы, в нем моментально проявлялось что-то детское, бесконечно трогательное: можно сказать, душа его озарялась улыбкой, и в эти минуты не было человека, который не любил бы его.

Без сомнения, с таким голосом Алексеев спокойно мог бы поступать в Консерваторию и, вполне возможно, что и поступил бы. Но судьба сложилась иначе: трудно, нехорошо сложилась она. Впрочем, мало у кого в те годы она была особо удачной.

Владимир Алексеев появился на свет 18 марта 1940 года в семье офицера. Не секрет: поколение воевавших людей, тем более, профессиональных военных, отличалось крутым нравом. Вова Толстый на всю жизнь запомнил родительские кулаки: свидетельство тому – потрясающий по своему трагизму рассказ «Жизнь». Подростковый возраст представителя питерского андеграунда пришелся на пятидесятые годы, когда он оказался в полуголодном, ободранном, еще не пришедшем в себя от блокады Ленинграде и увидел улицы, набитые шпаной, не менее плотно набитые завсегдатаями пивные, серых торопливых прохожих, инвалидов на тележках, вечно озабоченных женщин, разгоняемые милицией барахолки.

А потом была работа на заводе – тупая, изнуряющая, как и всякий тяжелый физический труд.

И учеба на филологическом факультете Университета.

Нет ничего удивительного в том, что Алексеев вольно или невольно впитал в себя своеобразие ленинградской действительности: шум станков в заводском цеху, ссоры на коммунальных кухнях, драки в подворотнях, неприхотливый быт городских низов. Вскоре жадно и торопливо он принялся отображать свои впечатления в первых рассказах, заранее обрекая себя на литературную «обочину», на писание «в стол», на прозябание неудачника, которому нет места в когорте советских прозаиков и поэтов, бодро воспевающих социалистический выбор народа.

Увы, но с пришедшим на замену Сталину Хрущевым положение таких, как Алексеев, нисколько не изменилось: в литературу прорвались «шестидесятники», надолго захватившие «господствующие высоты». Поколению «семидесятников», к которому принадлежал наш автор, не оставалось места в отечественной словесности. И вообще – судьба именно этого литературного поколения сложилась поистине трагически. Казалось бы, идущие следом за «шестидесятниками» представители «новой волны» по праву должны были занять литературный Олимп после своих предшественников. Однако время круто обошлось с ними. Многие «семидесятники» – свидетели сталинского «мороза», хрущевской «оттепели», брежневского «застоя», андроповского «заморозка», горбачевской «перестройки», с приходом лихих девяностых вновь оказались не у дел: в страну хлынул поток литературы, ранее читателям недоступный. Писатели русской эмиграции и жанровые западные авторы заполонили книжные прилавки. Издательствам, получающим невиданные прибыли от переводов бесчисленных англосаксонских фантастов и детективщиков, отечественные авторы были совершенно не нужны, как не нужна была им и та жизнь, которую подобные Алексееву горемыки с такой дотошливой тщательностью описывали: жизнь задворков, котельных, коммуналок с их застольями, разборками, ссорами, с их удивительным, ни на что не похожим бытием.

Правда, в начале двухтысячных читающая публика неожиданно повернулась к отечественным писателям лицом. Казалось бы, справедливость вот-вот должна восторжествовать… И опять-таки «семидесятники» не прошли. В литературе безраздельно восторжествовал пелевинско-сорокинско-акунинский мейнстрим. Затем инициативу бойко перехватило молодое поколение литераторов, взахлеб описывающих новую реальность: в ней появились такие понятия, как «спам», «брокер», «гейм», «ник», но уже не оставалось места петербургским дворам. В итоге: полное забвение целой литературной когорты, к которой принадлежал Владимир Алексеев. Слабым утешением явилось то, что теперь наш герой мог свободно печататься. Однако «серьезные» издатели его творчеством не интересовались. Приходилось обращаться за помощью к малым полупрофессиональным издательствам, почти никому не известным и публикующим авторов, как правило, за счет спонсорских средств. Нескольким алексеевским книгам, плохо отредактированным, без корректуры, вышедшим унизительно малыми тиражами, не нашлось места на полках книжных магазинов. До широкого читателя они так и не дошли.

Алексеев стоически переносил невзгоды. Жил в коммунальной квартире. Собирал за столом единомышленников. Выпивал. Пел оперные арии и романсы. Работал в котельной. Слетал в Америку к своему другу Славе Гозиасу – такому же неприкаянному «семидесятнику» – и, конечно же, разругался с ним теперь уже на фоне пальм, кактусов и американских ящериц. Что поделаешь: по-прежнему Вова Толстый любил справедливость, после стопочки-другой выкладывая правду-матку всем без исключения родным и близким. По-прежнему он звонил ночью (теперь уже по мобильнику) звереющим от подобной любезности коллегам. Иногда хвалил их. Но чаще разражался уничтожающей критикой. И писал: без особой надежды, без иллюзий относительно собственного литературного будущего. Удивительно: этот трудный большой ребенок, этот неуживчивый ворчун и в ранних, и в поздних своих повестях и рассказах продолжал оставаться не только рассудительным, мудрым философом, заглядывающим за грань будней, но и нежным, несмотря на внешнюю грубоватость своей прозы, лириком, любовь которого к «маленькому человеку» иногда переходила все границы…

Критик Виктор Кречетов совершенно справедливо написал о нем: «…разные маски и одежды, надеваемые писателем на своего монологического прототипа, не могут скрыть страдающего сердца Владимира Алексеева. Творчество этого писателя нуждается в исследовании, в широком разговоре. Оно, несомненно, является в новой русской прозе яркой страницей…»

Владимир Алексеев ушел в октябре 2016 года – после инсульта. Ушел трудно – как и жил. И осталось от шумного, неудобного бузотера всего несколько неряшливо изданных мизерными тиражами сборников. Единственное собрание алексеевских сочинений (два толстых расклеивающихся тома в зеленой бумажной обложке) еще при жизни автора было напечатано тиражом всего в четыре (!) экземпляра.

Вова Толстый плотно закрыл за собой дверь.

Уже просела земля на его могиле…

Однако в том и заключается волшебство искусства: весьма часто творец, при жизни почти незамеченный, по прошествии времени после «закрытия двери», когда, казалось, все за ним уже затянулось тиной, все забылось, все успокоилось, вдруг неожиданно «проявляется», «воскресает», оказывается у всех «на слуху», а его творчество становится настолько нужным и необходимым, что впору воскликнуть: «А как же раньше не замечали его? Как же раньше не любовались, не восхищались им?»

С Алексеевым вполне может произойти подобное. Ведь случилось же нечто похожее с его современником – Сергеем Довлатовым, в полной мере хлебнувшим безвестности при жизни. В конце концов, справедливость все-таки должна торжествовать. И книга, которую вы держите в руках – одна из попыток обрести ее: то есть вернуть в «литературный мир» замечательного русского писателя Владимира Алексеева, который наряду с Иосифом Бродским, Виктором Кривулиным, Сергеем Довлатовым и другими «литературными мытарями» неласкового XX века, хлебнувшими в Ленинграде-Петербурге лиха, по праву заслужил в том мире свое почетное место.

Илья Бояшов

Алексеев Владимир Владимирович (1940 – 2016)

(18.03.1940, Ленинград) – прозаик, публицист

Учился на филологическом факультете ЛГУ, не закончил. Работал фрезеровщиком, прессовщиком, грузчиком, рабочим в геологических и археологических экспедициях.

Первая публикация – в 1968 г. Рассказы публиковались в альманахах «Молодой Ленинград» и «Точка опоры», в различных журналах нашей страны и за рубежом.

Член Союза писателей России с 1991 г.

Основные публикации:
Записки сумасшедшего: Рассказ. – Париж, «Эхо», 1978; Смерть на заводе. Время и мы: Рассказы. – Нью-Йорк, 1978; Рассказы. – СПб, 1998;
Дни жизни Думы. – СПб, 1999;
Мгновения юности далекой. – СПб, 1999;
Восхождение в горы: Рассказы. – СПб, 2001;
Дурак. – СПб, 2001;
Случайная жизнь. – СПб, 2001;
Восхождение в горы: Избранное, т.1-й. – СПб, 2009; Последний выстрел: избранное, т. 2-й. – СПб, 2009.

Лет семь назад меня потряс мемуарный очерк Алексеева о другом "странном" питерском прозаике Олеге Базунове.
Олег Базунов - родной брат известного писателя Виктора Конецкого. Капитана по професссии.
В советское время одна его сложная странная повесть была напечатана с предисловием академика Дмитрия Лихачёва в журнале "Новый Мир".
Текст Алексеева мне попался в сборнике прозы Базунова и мемуаров разных людей об этом незаурядном человеке и "странном" писателе под названием "Мореплаватель", вышедшей в издательстве "Геликон Плюс" в Санкт-Петербурге в 2007-м году:


" ... Я сидел с ним на скамейке. Был тёплый осенний вечер и были новостройки. Были белые корабли-дома. Был Васильевский Остров, неподалеку от станции метро "Приморская".
Он говорил, что давно бы покончил с собой, ибо нет сил ( задавила болезнь Паркинсона), нет денег на лекарства, "всё конец". Потом он купил сливы. Мы ели сливы и смотрели в вечерний осенний мир. В зажигающиеся и незажигающиеся окна домов-новостроек. Я видел как он ел. Он ел, как едят голодающие или изголодавшиеся люди, или те, кто когда-то очень голодал. Он наслаждался свежестью и соком слив. Но в движениях и в выражении лица было извинение. Он словно извинялся, что пристрастно ест и поэтому не свободен.
Я старался не смотреть на него, как он ест...

- Ты стал лучше, - сказал он (мы не виделись несколько лет). Очевидно, ему хотелось сказать мне что-то хорошее. Я промолчал. И в душе только грустно усмехнулся.

- Едва ли - сказал я - разве раб может высоко подняться от земли?

Молчали.Смотрели на прекрасный осенний мир. Где-то были слышны детские голоса.

- Украина теперь окончательно отделится, - сказал он.

- Бог с ней, с Украиной, сказал я. - Крым только жалко. Отдали бы лучше татарам. Ведь это их историческая территория.

- Мы до войны с родителями часто ездили в Крым, снимали комнату у татар. Какие хорошие это были люди.
Ах, - вздохнул он, - тебе надо бы жить на природе. Я не могу жить здесь, - он указал на белые лайнеры новостроек. - С тех пор как я уехал из центра - я задыхаюсь. А сейчас я просто разваливаюсь. Я бы давно покончил с собой, но мне священник не разрешает. - продолжил он в форме вопроса, словно ища у меня поддержки.

- Что я могу тебе сказать, Олег? - cказал я, с неловкостью вдавливаясь в скамейку и желая уменьшится в ней до его размеров, его состояния. - Ничего я не могу сказать.

Я вздохнул. Слова были излишни. Слова о том, мол, не кончай жизнь самоубийством, живи дальше казались мне фальшивыми. Я не умел в подобном положении говорить лишние слова, жизнь не научила меня этому. Тем более я знал его принципиальность, независимость, уж не говоря о психике и нервах.
Теперь он едва мог совладать со своим физическим телом. Болезнь настигла его, язык и голова как он говорил отказывали ему: это было следствием напряжённой и голодной жизни. Теперь он держался на таблетках.

-Ты знаешь, - сказал он, - в твоем письме мне понравилось то, где ты говоришь о моей русскости. Да, я - русский писатель. И горжусь этим,елки-палки. Не то что они! - вдруг закричал он(он имел в виду "новых русских") и сразу же утих. - Они решили построить капитализм. Было, было.. Ты знаешь мне жалко вот этих женщин...

Мимо проходила женщина за шестьдесят, худощавая, с печатью бедности, тяжёлых работ и прожитых лет.

- Вы получаете пенсию? - спросил он её.

-Да, - сказала она, останавливаясь и улыбаясь.

-И хватает? - спросил он.

- Хватает, - улыбнулась она одними губами, что может быть в её ответе говорило о её желании "хватать" и о том, что она никогда не признается в том, что живёт бедно и ей не хватает.

- Да, елки-палки! - вдруг закричал он - Когда это всё кончится. Когда на лучших чертах нашего народа перестанут играть. Когда все эти эксперименты прекратятся. Гайдар туда же.

- Гайдар - хороший детский писатель эпохи фашизма - сказал я, улыбаясь и желая перевести разговор в другое русло.

- Причём тут фашизм, - отмахнулся он. Он не любил моих шуток.- Мне на лекарство не хватает. Недавно стоял у метро и продавал "Светония". Очень дешево. Два часа простоял - никто не купил. Вот так-то, - засмеялся он,- а ты говоришь фашизм. "Жить не хочется" - вот что я постоянно слышу вокруг себя. "Жить не хочется" - и я не хочу. Не хочу видеть как всё продаётся и покупается. Как одни на глазах богатеют, а другие ходят голодные. И хоть бы богатели бы честно. Вот поэтому и не хочу!

Мы сидели на скамейке - сзади были большие дома "нового города". Воздух и пространство делали их огромными. Но деревца под ними были какие-то маленькие, очевидно, недавно посажены.Ясность и чистота последних ухоженных дней лета были разлиты в воздухе.

Через несколько минут мы простились у перехода через улицу, что проходила недалеко от метро "Приморская". Он остался стоять,а я все время оглядываясь и глядя на него переходил через улицу. Он видимо желал мне добра своим взглядом. Он хотел мне сказать этим взглядом как ему больно и скорбно и что он желает мне только добра, только добра.
Впоследствии я понял и ещё: он знал что этот взгляд на меня был последний.
Через полмесяца его не стало...
Женщины на похоронах знакомые родственницы казались мне гораздо ниже ростом чем когда-то лет пятнадцать-двадцать назад, когда я их встретил впервые.
Некогда он ругал меня за эстетизм и говорил,что по его наблюдениям эстеты склонны к самоубийству.
- Вот Кавабата покончил с собой, - говорил он, гневно глядя на меня, мол, и мы туда же.
"Ах, - думал я - какой там Кавабата,не до жиру, быть бы живу. Написать бы хоть рассказ. А ты - Кавабата! Самоубмийство! Вот поработал бы ты в среде нашего народа десятки лет - вот тебе и будет Кавабата. Не спится бы! А ты - самоубийство?!"
Он жил настолько серьезно и настолько, как он говорил, вытеснил жизнь и подчинил её "правильному для художника поведению", что она бумерангом ударила по его физическому существу, убив его.
Было в нем ,что-то от старой дворянской культуры (в характере и в душе) чего я не находил ни в ком из окружающих друзей и писателей. Мы были все - советские.
- Это твой предок как-то однажды недоплатил Достоевскому - спросил я его, в году семидесятом.( Был такой издатель Достоевского Базунов).
- Да,- сказал он и засмеялся.
И мы долго смотрели друг на друга, добродушно и все понимая, смеясь. Не знаю, как он,но я любил его в этот момент. Прекраснее в своей жизни человека я не встречал...

Олег Базунов
На фото - Олег Базунов


Писатель Олег Базунов дебютировал в 1962 году в альманахе "Молодой Ленинград" повестью "Холмы освещённые солнцем". Первая книга его была издана, когда ему было пятьдесят. Там был напечатан помимо высказанной повести рассказ на трудовую тему. Действие, помнится, происходило на строительстве ГЭС в Сибири, где главный герой рассказа простой рабочий. Кроме того в этой книге были напечатаны повесть-триптих "Собаки, петухи,лошади". И кусок из его новой повести - поэмы "Мореплаватель" под названием "Зеркала". Позднее "Мореплаватель" был издан в "Новом Мире" и вышел отдельной книгой. Как еще позднее вышла последняя повесть-симфония - "Тополь".
Я познакомился с Олегом в 1966-м году. Тогда еще только что написана им повесть-триптих "Собаки, петухи, лошадь", которую он дал мне в рукописи подредактировать.
Я нашел около 60 замечаний. Впоследствии в семидесятых, где-то в их середине он мне дал с такой же просьбой повесть-поэму "Мореплаватель". И было мной отмечено 2-3 замечания и дано 2-3 совета. Так возросло его мастерство и так окреп его "большой стиль".
Я сказал, что познакомился с ним в 1966 году. Вернее было бы сказать что он пожелал познакомиться со мной после моего чтения в литературном кружке при Союзе писателей. Где я читал первые лит.опусы о поездке вместе с геологами на полуостров Таймыр. Ему понравилось, как он сказал, моя доброта и он предложил встретиться у него дома.
Так завязалась можно сказать наша дружба, где я был скорее в положении ученика, а он учителя. Я в самом деле желал у него "кое-чему" научиться. И это продолжалось до написания "Мореплавателя" и до того, когда я написал рассказ под названием "Цезарь листопадов". Рассказ о "мужской любви" друг к другу. Именно любви, а не секса, что мне казалось в ту пору удивительным и интересным, особенно после прочтения "Смерть в Венеции" - новеллы Томаса Манна.
Надо было знать мнительный и подозрительный характер Олега и его отношение к "эстетизму", чтобы спокойно и даже насмешливо ему отвечать на все его крики и выпады. К тому времени я уже знал его этическую нетерпимость и "монастырскую" силу, изгоняющую всякий "эстетизм" всякую "несерьезность" и иронию в искусстве слова, что разумеется было выражением его воспитанного в религиозном духе характера. По Кьеркегору - этико-религиозного, где основным состоянием души должно быть страдание. В данном же случае, страдание как духовное так и вследствие болезненности ибо никакого прямо выраженного(конфессионального) религиозного сознания в Базунове я тогда не заметил. А если и было оно, то вносилось в его творчество в виде иносказаний, аналогий - он не любил употреблять слово Бог как не любил лжи и фальши.
Кажется, он шел "своим путём" к религиозному слову к притче закрытости (мистичности) и интуитивизму где нет рациональности и сюжета а есть поэзия, музыка и озарение,- к тому, что называют восточные мудрецы мышлением вне формы, за которым стоит "догадка", понятная только для посвященных. Текст Евангелий, индийской философии, дзен-буддизма, "субъективного" искусства конца девятнадцатого и двадцатого веков он знал, как и знал, что "Гениальность" художника(писателя, поэта) находится в использовании всех видов искусств ( разумеется, тех кто тебе по натуре ближе). И в литературе "он шел" не от жизни,а от "стиля", от духа, ибо в отличии от меня "душевного" он обладал ещё и духом.
Я это понимал, и потому не обижался на все его яростные выпады и крики: я знал - это не есть животный гнев, это есть гнев духовный. А духовный гнев не приносит обиды, он приносит только несогласие или отстранение, что с нами и произошло.
Я всегда был не согласен с ним, когда заходил разговор о "монастырской жизни" или о "жизни на природе". Он меня упрекал а в ницшеанстве, я же его в "эстетике камня" в оскоплениии жизни.
Я считал, что счастье надо искать в жизни, старался быть счастливым, он же искал его в духе, в Слове и том было наше несовпадение. Своим творчеством ( мыслью) он, как восточные мудрецы не желал никому вреда для этого он и строил свою новую литературную форму. Я понимал, что он, что называется выше меня, но что я мог поделать, я не был и с толпой распирающей Христа и думал - не дай Бог мне испытать те страдания, которые испытал Христос. Слово было для меня только одним из составляющих элементов человека, его существа.
Жизнь же каждого человека "в этом мире" была для меня тогда уже самым главным.
Быть счастливым, а не страдать и не загонять свою жизнь ради Слова в какую-то болезнь, какое-то "духовное страдание" было для меня тогда уже явным. (Не случайно в некоторых племенах века два назад страдающих изгоняли из деревни, из своего племени).
Я был не религиозен. Государственные законы, законы родины мне и тогда были уже дороже, чем законы вечные.
А литература и искусство должны, как утверждал я, знать свой шесток.
Вечность же я оставлял касте священников и монахов, а они-то своим поведением часто вызывали у меня сомнение.
Он же (Базунов) шел к слову религиозному, вот отчего он использовал закрытые формы религиозных текстов, понятных только человеку подготовленному, посвящённому.
Поэтому и его так трудно читать человеку неискушенному в литературе, привыкшему к однолинейности и сюжету.
Он сделал то, о чем мечтали, но не смогли сделать Гоголь и Толстой, которые к концу жизни отрицательно относились к "светскому искусству".
И в этом его наипервейшая литературная заслуга.

Он жаловался, что не написал ещё "одной вещи, здоровья не хватило. Загнав внутрь свои психологические аномалии голоданием и постами, он получил новые болезни уже после шестидесяти лет. Тогда же он пришел к выводу,что голодать и поститься можно только в том случае, если вслед за этим ешь витаминизированную пищу, пьешь витаминизированные соки, ешь ,наконец, всякую "зелень" и фрукты, чего он не мог себе позволить, и что позволяют себе те, кто проповедует этим заниматься.

- Ты зачем утопил своего героя рассказа!? - кричал он. - Зачем ты его убил!? Да, елки-палки, да пошлю я вас всех подальше! Я тебе говорил, что высшее искусство это не есть жизнь. К натурализму призывают глупцы или такие эстеты, как ты. Я тебе говорил, а ты всё за свое! Уходи и больше ко мне домой не приходи!

С обидой и со слезами в душе ушёл я от него, призывая себя к тому, чтобы мы с ним никогда больше не встречались. Но обида моя быстро прошла, ибо его гнев находился, как это говорится, не в сфере быта, а в сфере идеологических и эстетических разногласий.
И впоследствии я разговаривал с ним при встречах, как в Союзе Писателей, так и вне его дома. Он дарил мне выходившие у него книги( их было три) и уже за полгода до смерти у него в новой квартире(однокомнатной) - он развелся с женой и уехал с канала Круштейна в новый район, в дом неподалеку от станции метро "Приморская".
Таковы были наши отношения.Я относился к нему, как к старшему товарищу, как, можно сказать, духовному отцу, я душевно его любил, несмотря на его тяжелейший болезненный характер.
- Ну какой там поэт Виктор Соснора, - как-то сидючи у меня дома на Тельмана в Веселом поселке сказал он.
- Да пошёл ты! - закричал тут я на него. - Пошёл ты вон отсюда!
И Олег бежал от меня, если не с криками, то с ветром гнева над головой и,очевидно, с пожеланиями больше никогда меня не видеть. Я любил тогда очень ( как впрочем и сейчас многие стихи Сосноры, он казался мне первейшим из ленинградских поэтов) и поэтому я не мог позволить этакое говорить.
Разумеется, после всех этих маленьких событий я чаще всего звонил ему первый. Я жил,можно сказать, в подполье, и моя душа требовала помощи и поддержки и интеллектуального общения. Таково было время. Время для многих из моего поколения разбитых надежд, невоплощенности, невозможности пробиться пробить эту стену. А впереди ничего не ожидало кроме бедности, непризнанности и унижения.
Что же касается его читателей, читателей у него почти не было... Он писатель для не многих. Я уже говорил, что надо быть литературно и культурно подготовленным. Надо чуть-чуть знать эстетику Египта, Греции, Рима, вдохнуть в себя после Сократа и Платона Христианство ( эстетика Средневековья - русская и европейская. Надо знать древнерусскую литературу, икону русскую и европейскую скульптуру.
И надо,наконец, прочитать Данте его работу Пир где как раз и предполагается в своих произведениях использовать аллегорию и аналогию, а также определенные символы и законы, Это знал и к этому стремился Олег, чего не знают или не хотят знать его современники, чья эстетика базируется на худших работах европейского Просвящения...
Кстати о пишущих современниках... В 60-80-х его пишущие современники(кое-кто) ходили уже в славе, хотя и были его ровесники или даже моложе.

Тут я должен коснуться некоторых литературных имен, что разумеется, не могло не влиять на настроение Олега Базунова и на взаимоотношения с братом Виктором Конецким, который несомненно помогал Олегу, без него ему трудно было бы просто физически выжить, ибо он всё время, сколько я его помню, нигде не служил и не работал. Но характер у Базунова был такой, что попробуй ему, что называется, помоги, он за это ещё обругает.
Я не был знаком с Конецким, не стремился знакомиться с "великими. Проза же Конецкого мне несомненно нравилась, как и в своё время нравилась проза Казакова.
Эти литературные имена постоянно звучали в газетах и в журналах. В прозе Конецкого и Казакова был какой-то лиризм, какой-то молодой романтизм и свежесть. Их проза была преемницей Паустовского, Бунина, Пришвина. Чувствовалось страсть к путешествиям и странствиям, надежда на прекрасное будущее, на нечто необыкновенное(помнится у Конецкого в одном из рассказов - Пушкин,вскочивший на льдину и плывущий по Неве ( рассказ "На весеннем льду" впервые опубликован в "Лит.России"в 1963 году) В общем, в их творчестве чувствовался воздух весны, оттепели, надежды на свободу.
К 30-35 годам они вступили в Союз Писателей, могли жить литературным заработком, чего не произошло с Олегом Базуновым. И чего уже добился своими произведениями брат Олега Виктор Конецкий.
Всё это накладывало на и без того болезненный характер определённый отпечаток: так называемое соперничество, которое было в Олеге не только к брату, но и ко мне...
За несколько месяцев до смерти он пристрастно спрашивал меня: "Ты считаешь, что ты лучше пишешь меня?" - "Нет, - помнится, сказал я, - Не считаю".
- Корректорши, как мне передавали, умирали от скуки, когда читали мой "Тополь", - грустно говорил он. - Я только один похвальный отклик от читателя получил.А так - ничего - одно молчание.
- А что же ты хотел, - сказал я, - ты писатель для немногих. Женщины любят красоту, поэзию, а от твоего мистицизма, от твоей закрытости хочется чего-нибудь попроще, чего-нибудь подушевнее: каких-нибудь сказок Бажова или стихов Есенина. Уж больно ты закрыт и серьезен.
- Да, если бы я не был серьёзен, разве я чего-нибудь написал бы? Это вы только можете быть несерьезными. Вот и брат мой. Пришел ко мне, прочитав "Тополь" и говорит Это победа! Но больше - лучше ты не напишешь! Да разве можно так говорить разве можно так бросаться словами? Брат, мой брат!? Я его выгнал и уже несколько лет не общаюсь, - вздыхал Олег. И в этом вздохе было и огорчение и любовь, и какое-то упрямое доказательство своей правоты...

- Да, елки-палки, - говорил он с отчаянием, - с моими нервами тысячи бессонных ночей. Нет, я не могу работать. Я тут двоё суток отработал сторожем и совсем заболел. Я, конечно, мог бы получить пенсию, но я этого не хочу. Мне врач( хорошая женщина) психиатр сказала: хочешь быть здоровым - откажись от болезни, считай себя здоровым. В противном случае - болезнь тебя ещё больше может захватить. Я ей очень благодарен. Вот мне голодание помогает. Голоданием только и лечусь.
Голодание-то ему помогало - оно в самом деле помогает в болезнях душевных, как и посты, но он часто просто недоедал., часто вследствие безденежья и желания быть независимым просто голодал. Как-то я ему предложил банку черники с сахаром: он обругал меня,сказав, мол, что он мне давал две банки горошка, так почему я взял только одну?
Вот и он ничего от меня не возьмёт.
- Что же это такое-то? - как-то задал я ему вопрос. - Такая внутренне трагичная жизнь и такое очищенное искусство?
Я на это ничего не услышал.
"Да, вот - так вот - было написано на его лице. - Вот так вот"
Опять же, в заключение, если говорить о характере, о его душе, чтобы читателю был понятен этот феномен: Олег Базунов - Конецкий, то Пифагор ( в отличии от Кьеркегора) делил человечество на три вида души и каждому виду советовал, как исправить недостатки, ибо каждая душа имеет свой недостаток.
Так вот по Пифагору, думается мне. Олег Базунов имел душу "рассудительную", и недостатком его было ( этой души) - "безумие", а освобождением от этого недостатка - "умеренность". Что он и делал. Но не только в физическом плане, но и душевном. Все страсти он загонял внутрь себя. Как он говорил:" Я загнал жизнь, вот она меня и отторгает".
Но кто знает, где правильная колея поведения в жизни большого художника? Кто знает, где золотая середина между болезнью и здоровьем в жизни художника, чтобы придерживаться её? И кто знает, в чем величие человека в творчестве или в жизни? Но как манит сам процесс творчества, как притягательно нам вдохновение!

Декабрь, 2004

Владимир Алексеев-2
на фото - Владимир Алексеев
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 5 comments