messie_anatol (messie_anatol) wrote,
messie_anatol
messie_anatol

Categories:

Писатели Николай Байтов и Владимир Шаров вспоминают о Якобсоне и 2-ой школе

Во второй математической школе учились и будущие писатели - Николай Байтов, Владимир Шаров, Николай Климонтович.
Вот мемуар Николая Байтова http://www.antho.net/libra…/yacobson/2school/2sc-bajtov.html





Анатолий Якобсон - Мои детские впечатления

Николай Байтов, 2003

Байтов


... что я могу сейчас фиксировать? Я же был мальчишкой, очень глупым, - и мне сейчас очень хорошо видно - насколько и в чём я был глупым...

Мне кажется, - это минус всех воспоминаний, - что люди мнят себя если не вполне непрерывными личностями, то, во всяком случае, мнят себя законными наследниками своего детства. В отказе от непрерывности приходится преодолевать какой-то животный страх, и на это не все решаются...

А ведь наша непрерывность - это иллюзия. Нашу жизнь проживают не два, а три - иногда даже четыре - разных человека. Законность их наследования - одного другому - весьма сомнительна. И впечатления предыдущего вспоминает совсем другой! А когда мы сейчас вспоминаем Якобсона, то это оказываются воспоминания даже не второго, а третьего...

* * *

Якобсон в нашем классе вёл историю один год. Это была история первой мировой войны и русской революции. Вёл он её потрясающе. Его рассказы врезались мне в память на всю жизнь - со многими подробностями. Например, трагедия в Восточной Пруссии, - задолго до Солженицына я уже знал, как это происходило...

Что же касается его общешкольных лекций о поэзии - я на них ходил прилежно, прослушал его курс о Блоке, о Цветаевой и ещё, по-моему, о Есенине, - но воспоминание об этих курсах у меня почему-то осталось расплывчатое.

Живо помню только его диспут с Фейном - по поводу эстетической диссертации Чернышевского. Фейн спорил с Якобсоном так формально, нехотя, по обязанности, что это было очень смешно. И конечно, он ясно обозначил всю правду того разгрома, который Якобсон учинил чернышевскому утилитаризму...
* * *

Коснусь моего собственного восприятия А.А., а также – одной детали, которая, мне кажется очень интересной и существенной, - и никем, по-моему, не отмеченной.

Вспоминая Якобсона, я вижу его как человека, обладавшего удивительной, может быть, уникальной энергетикой. Это можно назвать аурой, можно назвать «невербальным информационным полем». То есть он создавал вокруг себя атмосферу, позволявшую ему многое передавать помимо слов. Причём на это «помимо» ложилась основная информационная (и эмоциональная) нагрузка. Записи его лекций, его статьи выглядят довольно бледно – по сравнению, скажем, с моим воспоминанием о том, что творилось на его лекциях о поэзии. Он мог почти ничего не объяснять – просто читать стихи, молчать над ними, хмыкать и т.п. – я не могу перечислить весь его арсенал, да он, наверное, и не разделялся на отдельные приёмы. Это был какой-то континуальный аппарат, напрямую связанный с его душой, с континуумом её состояний. И, конечно, его речь, связанная, как всякая речь, с дискретным набором понятий, играла в его лекциях скромную (может быть, только вспомогательную) роль – на неё ложилось, пожалуй, меньше 50% информационной нагрузки, - а может быть и всего-то процентов 20… Лишь спустя много лет после лекций Якобсона мне пришла мысль о том, что поэзия, пожалуй, призвана передавать непрерывный, так сказать, «поток сознания». А комментировать её обычными вербальными средствами, как это принято у филологов, - значит аппроксимировать её дискретными приближениями, т.е. пропускать сквозь некую сетку ячеек, - и, чем тоньше организована поэзия, тем большая её доля ускользает при этом. Стало быть, комментировать её следует так, как это делал А.А., - в основном, с помощью мычаний, щёлканья языком, выпячивания губ и пр. – а попросту говоря, с помощью прямого эмоционального контакта с аудиторией, в котором вне слов непосредственно передаётся поэтическое переживание...

А вот пример из истории – области, по-видимому, более «дискретной», чем поэзия. Я приведу его, чтобы не выглядели голословными мои замечания о «сверхвербальных» способностях А.А.

Случай поистине поразительный. Шёл урок истории в нашем классе. Якобсон рассказывал о перипетиях заключения Брестского мира. Конечно, эти перипетии сами по себе были захватывающими – в изложении А.А. Но к концу урока я совершенно определённо и отчётливо знал, что у Ленина были обязательства перед германским генеральным штабом. Хотя Якобсон, разумеется, нам этого не говорил! Этот итог урока был для меня каким-то потрясающим открытием. Я никогда раньше об этом не слышал и не думал. Якобсон сумел мне точно и убедительно передать совершенно новую и непривычную информацию (даже сенсационного характера – для меня)! Как он это сделал? – это остаётся загадкой, как было загадкой и тогда, в момент непосредственного ощущения… (По-моему, после урока я обсуждал эту «новость» с несколькими друзьями из класса, - оказалось, что они все поняли Якобсона точно так же...)

И ещё вот что хочу отметить. – В воспоминаниях [помещенных на Мемориальной Странице], кажется, дважды, а то и трижды встречается частушка

На столе стоит графин,
Рядом четвертиночка
Мой миленок – хунвейбин,
А я – хунвейбиночка.

Интересно, вспоминают ли это ученики разных классов или одного? Я, например, определённо могу заявить, что слышал от него эту частушку – на уроке в нашем классе. А это означает уже кое-что иное и примечательное. Это означает, что данная частушка являлась А.А. не спонтанно, по наитию, а представляла собой элемент или компонент некоего, как сейчас говорят, художественного проекта, - последовательно и сознательно осуществляемого… Отсюда следует, по-моему, естественная гипотеза: уж не сам ли он её сочинил?
* * *

Честное слово, я очень жалею, что не родился в поколении Якобсона и не мог с ним общаться, так сказать, «на равных»... Но это неверно: я не жалею, что я родился в своём времени, мне только жаль, что я не могу сейчас встретиться с Якобсоном и разговаривать с ним, так сказать, поверх времён. Вот это была бы очень интересная (и важная для меня!) беседа. (То есть разговаривал бы с ним не тот мальчик, которым я был, а тот - уже третий - человек, который во мне пророс)...
Николай Байтов во 2-ой школе

И почему-то меня (после чтения всех этих воспоминаний) преследует образ стакана с чаем. Кажется, об этом стакане так никто ни разу не упомянул. А ведь этот стакан выставлялся на стол в актовом зале ещё задолго до того, как там появлялся Якобсон. (Я имею в виду лекции о поэтах). Зал был полон. Все сидели и ждали, когда Якобсон выйдет на сцену. А там на столе долго торчал одинокий стакан с чаем - очень крепким, тёмным. И мне казалось, что этот чай должен был уже совсем остыть, когда Якобсон наконец выходил и садился за стол. Кроме этого стакана - стол был пуст. Возможно, там ещё стояла пепельница. Якобсон выходил и доставал папиросы (или сигареты, я не помню... нет, это были сигареты, наверное, без фильтра, короткие... наверное, "Шипка")...

И когда он начинал говорить, этот стакан чая - в его руках, губах - играл очень важную, чуть ли не основную роль в том, что я называю «сверхсловесным контактом». Манипуляции с этим стаканом (и с сигаретами, их закуриванием) задавали внутренний темп-подоплёку его речи и вместе с тем придавали речи дополнительное измерение (вектор, перпендикулярный «вербальному» пространству). Сейчас я понимаю, что это было то, что сейчас называется «перформансом». Но тогда слова такого никто не знал. И Якобсон тоже не знал - ни слова, ни техники. Он делал это интуитивно - и, надо сказать, очень вдохновенно, выразительно... Во всяком случае, - вот это мне врезалось на всю жизнь.

2005 г.

1) Выпуск 1968 года, 10 «Ж» (Прим. А.Зарецкого)

шаров

ЯКОБСОН И ВТОРАЯ ШКОЛА

Владимир Шаров

С течением времени хорошо понимаешь, где больше недобрал, прошел мимо, в лучшем случае – по касательной. Моя школьная жизнь сложилась так, что я никогда не входил в число учеников, близких к Анатолию Александровичу Якобсону и он не преподавал мне русскую литературу, которую, несомненно, и любил, и знал куда лучше курса истории.

Пересечений, особенно вне рамок школы, было много, но они были несамостоятельными, связанными по большей части с моим отцом.2) Отец был очень дружен с Корнеем Ивановичем и Лидией Корнеевной Чуковскими, и Анатолий Александрович тоже несколько лет поддерживал с ними нежную дружбу. Одним из самых близких к нам людей на протяжении многих лет была Надежда Марковна Улановская, мать Толиной жены Майи, даже по меркам российского ХХ в. человек с фантастической и в неменьшей степени трагической судьбой, редкая умница, равно внимательная и к отдельному человеку и к устройству жизни. Дом ее на Садовой Черногрязской давал приют многим замечательным людям, вне влияния которых я плохо представляю себе свое нынешнее бытие.

Бывал я и дома у Анатолия Александровича, несколько месяцев занимаясь русским языком и литературой, но в совершенно ущербном, утилитарном виде – подготовка к вузовскому экзамену. Репетиторство было ему безмерно скучно, но результаты обнадеживали: в короткое время со своих обычных шестидесяти ошибок на страницу я спустился до двадцати. Однако занятия, не помню уж почему, прервались, в итоге я так и остался малограмотным.

Кроме лекций Анатолия Александровича, испанских переводов и статей – некоторые из них тоже благодаря отцу я читал еще в школе, - в общем понимании учительства я знаю, что настоящего Якобсона уже не застал. И дело не в одном запрете преподавать литературу.

Учителя Второй школы при всей естественной человеческой разнородности были редкостно единомышленны, когда пытались на бесплодной советской почве вырастить нечто подобное пушкинскому Лицею. Не знаю, кто в этом виноват, скорее всего время, но так сложилось, что беря «на круг» они оказались лучше, чище, честнее, чем те, кого они набрали себе в ученики. Знаменитые второшкольные истории о том, как на платформе Ленинградской железной дороги за нас дрались географ Алексей Филиппович Макеев и Анатолий Александрович Якобсон, или – это было уже при мне - как мы висли на руках Анатолия Александровича, прибежавшего нас защитить (возле гаражей, рядом с футбольным полем все шло к тому, что нам надают по шее), сейчас я вспоминаю довольно печально. Мы и дальше куда хуже их умели постоять за себя, тем более за других, часто оказываясь большими конформистами.

Это - общий абрис, сводная картинка. Но мир устроен так, что правд в нем много, и это даже тогда, когда люди до последнего готовы друг друга поддерживать. По мере того как во второй половине 60-х годов наша школа на общесоветском фоне все решительнее отличалась от нормы, делалась все более одиозной, покровительство Университета и Академии наук помочь могло уже мало. Давление власти быстро возрастало, и наши учителя остались с ней один на один. Здесь и прошла трещина. Большая часть до последнего пыталась школу сохранить, хотя бы по видимости удержаться в формально-советском поле. Они думали – и здесь с ними трудно не согласиться, - что кроме всякого рода идеалов ученики должны быть отлично подготовлены к дальнейшей жизни, к сдаче экзаменов и поступлению в вуз - по возможности первостатейный. Иначе вся работа, вообще суть того, что они начали, окажется потерянной: те, кого они приняли в школу, не впишутся, как из гнезда выпадут из окружающей жизни и не оставят потомства – своих собственных учеников.

Это была правда не только учителей, но в первую очередь многих сотен из тех, кто поступал во Вторую школу, кто в ином случае и впрямь мог опуститься, погибнуть. Но, наверное, не всех. Дело тут - во времени, в длине шага, в том, насколько ты сам, по своей природной конституции умел ждать, держал удар.

Толя эти вещи сознавал не хуже коллег, но изнутри был «смонтирован» жестче. И вот, понимая, что то, что он может и хочет дать школе, лишь разрушает ее, стал терять интерес к преподаванию. Это сделалась как бы не его работа. Уровень несвободы, который здесь возник, стал представляться обыкновенной неволей, и он естественным образом начал мигрировать, уходить туда, где подобных ограничений было меньше: диссидентское движение, литературоведение, переводы.

Лично для меня свобода, такт, отсутствие давления сейчас, когда я вспоминаю свои второшкольные годы, ключевые понятия. Расти по собственным законам и в своем ритме три года – с пятнадцати до семнадцати лет – оказалось неслыханным подарком. Охладев к математике и безбожно прогуливая, я тем не менее до конца жизни буду благодарен, что меня не только никто не пытался сломать, но наоборот, каждый и всеми возможными силами объяснял, что мы независимы, равны и должны быть на «вы» как достойные и уважающие друг друга собеседники.

Я благодарен Анатолию Александровичу Якобсону за то, что в моей школе было так, что он, классный руководитель, в своем классе разрешал дежурным выставлять отметки и расписываться за него в дневниках, туда же для порядка они, уже по собственной инициативе, добавляли и дисциплинарные замечания.

Благодарен Владимиру Федоровичу Овчинникову, что он, когда по всем законам и справедливости сделалось очевидно, что меня надо отчислять, вызвал моего отца, но никак не мог подобрать слов, чтобы его не огорчить, и в конце концов, отчаявшись, спросил: «Александр Израилевич, ну почему он не может хотя бы не опаздывать?» И тут отец в восторге, что нашлось хотя бы одно оправдание, отрезал: «Не может. Ровно когда он выходит из дома, нам в ящик кидают "Правду". Ему надо хотя бы пять минут, чтобы ее просмотреть». Владимир Федорович, бывший инструктор ЦК партии, покатился от хохота и вопрос о моем отчислении был окончательно закрыт.

Я благодарен Израилю Хаимовичу Сивашинскому за то, что в аудитории, где с трудом помещался один класс, формально, по расписанию должны были находиться два, а то и три, и ты имел все права на его глазах во время урока прямо под окнами школы играть в футбол. Благодарен, что тот же Сивашинский вызывал к доске только наших немногочисленных девочек и, совершенно не интересуясь, что они там писали, часто даже отвернувшись от доски, вместе со словами: «Иди, дай тебе Бог хорошего мужа» ставил в журнал обязательную пятерку; за оригинально решенную задачу щедро отвешивал пять, а то и двадцать пятерок, после чего ты, ничем не рискуя и со спокойной совестью до конца семестра мог заниматься другими делами.

Благодарен Герману Наумовичу Фейну за то, что когда мы, двое-трое, опоздав и бесплодно потыкавшись во все двери с его сыном Андрюшей, тоже опоздавшим, устраивались в их квартире в здании школы играть в преферанс, ему и в голову не приходило, что он может нас выставить. Найдя нас сдающими карты, он лишь сообщал, что и на следующей перемене нам в школу не попасть. А за сколько опозданий отчисляют, мы знали и сами.

Советская власть едва ли не с первых шагов пыталась превратить страну в одно ровное серое поле, не знающее различий и отклонений. Ради сей «высокой» цели были погублены миллионы. Противостоять этому было немыслимо трудно, и, похоже, когда Владимир Федорович Овчинников собирал вокруг себя учителей, главной его задачей было объяснить, показать нам, что, вопреки политике партии, люди пока еще все же разные; что нормально и правильно, что каждый имеет «лица необщее выраженье».

Школе удалось привить нам вкус к подобного рода людям; я помню и буду помнить всех, кто входил в аудитории – они не смешиваются и не мешают друг другу.

Что же до Анатолия Александровича Якобсона, то он, как был, так и останется одним из самых значительных, самых ярких людей, из встреченных мной в жизни.

1) Род. в Москве (1952). Сын писателя А.И.Шарова (1909-1984). Закончил 10 «В» класс 2-ой школы в 1969 г. Окончил исторический факультет Воронежского университета. Кандидат ист.наук (1984). Работал грузчиком, рабочим в археологической партии, литературным секретарем. Дебютировал как поэт в 1980. Пишет художественную прозу.
2) См. Александр Шаров. Письмо Анатолию Якобсону.
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments