messie_anatol (messie_anatol) wrote,
messie_anatol
messie_anatol

Categories:

Два рассказа Левана Челидзе

Два рассказа Левана Челидзе - http://rcmagazine.ge/component/content/article/567.html…

Челидзе Леван Сергеевич (1934-1995), филолог, литератор, сценарист, родился в семье театральных работников. Окончил филологический факультет Тбилисского государственного университета им. Ив. Джавахишвили (1959) и Высшие курсы сценаристов и режиссеров (1962). Автор сценариев кино- и телефильмов «Пьер – сотрудник милиции», «Желающие могут записаться», «Первая ласточка», «Не верь, что меня больше нет», «Синема», «Короли и капуста», «Бьют – беги», «Браво, Альбер Лолиш!» и др.

Мы предлагаем вниманию читателей журнала два рассказа из книги «Всеми забытая история»


Л. Челидзе (Тб., 1990).
ОРЕВУАР, МЕСЬЕ!
О, это были блестящие уроки - веселые, искрометные, за­хватывающие! Проводил их наш школьный учитель французско­го, с которым я и собираюсь вас познакомить - Хорен Нико­лаевич Дандурашвили. Представьте себе невысокого старичка в кепочке, а прямо под козырьком очки с сильно увеличивающи­ми стеклами. И торчащий мощный нос. Добавьте к этому вы­линявший плащ, стоптанные, но тщательно начищенные башма­ки и старый, потрепанный, набитый учебниками и тетрадочками портфель. Это и есть Хорен Николаевич. Вы скажете - ничего особенного. И действительно - ничего, если б не созна­ние той большой ответственности, с которой он переступал по­рог школьного подъезда. По всему было видно, что пришел он сюда не в бирюльки играть, а добросовестно и самоотреченно выполнять свои прямые обязанности - вливать в подрастающее поколение те познания, опыт и профессионализм, которыми рас­полагал.
С таким же значительным видом, и не снимая кепочки (что, впрочем, позволяли себе и другие учителя, ибо школа часто не отапливалась), он присутствовал на тех педсоветах, которые мне пришлось посетить и сидеть на «скамье подсудимых». На этих собраниях он предпочитал не высказываться, но как «зна­чительно» он молчал! Весь его вид троекратно подчеркивал всю серьезность момента. А момент действительно был не из простых, - сидящего со мной рядом Бориса Хомерики решено было искючить из школы. За это решение проголосовали все учителя. И тут впервые на педсовете раздался голос Хорена. На вопрос директора - кто против? - он не поднял руки, как делают это при голосовании. Он встал и уставился на коллег. Очки его npи этом зловеще сверкали.
- Нельзя выбрасывать человека на улицу, - произнес oн твердо и грозно оглядел собрание.
- Почему нельзя? - насмешливо спросил директор.
- Потому что... - решительно начал Хорен, но запнулся.
- Потому что... - и он вновь начал глотать ртом воздух, как это делает рыба на суше, и сокрушенно трясти головой.
- Потому что он человек? - пришел на помощь директор.
- Именно это я и хотел сказать, - тут же подтвердил учитель французского.
Учителя еле сдерживались от смеха, а некоторые, чтоб уго­дить директору, делали вид, что им тоже очень смешно, - ведь вопрос был рассчитан именно на такую реакцию.
Хомерики в тот год так и не исключили из школы, это пришлось делать потом. А слова Хорена врезались в мое сердце зoлотыми буквами - человека нельзя выбрасывать на улицу! И если я и вынес из школы хотя бы одну житейскую премудрость, то она заключалась именно в этих, немного напыщенных, но так уверенно прозвучавших словах.
Но это все еще только прелюдия. Ибо главное, если уж рассказывать о Дандурашвили, это его уроки. Хватит ли у меня пыла и красок их передать?
- Бонжур, эколье! - с этими словами он появлялся в дверях класса в своей кепочке, под козырьком которой сверкали стекла очков.
- Бонжур, метр! - орали мы во всю глотку.
- Бонжур, профессор! - кричал Хомерики.
- Бонжур, месье! - скалил зубы Шварц.
Учитель, не теряя ни минуты, приступал к уроку.
- Ананян, сотри с доски! Все открываем учебники на
странице э-э-э...
- Э-э-э! - повторяли мы.
-Сорок шестой. Какую страницу мы открыли, Сахаров?
- Сорок шестую! - бодро отвечал кто-нибудь из нас.
«Кто-нибудь» потому, что ученика с фамилией Сахаров в нашем классе не существовало. Сахаров учился в параллельном. Но если с места вскакивал Хомерики, Хорен тут же осаживал его.
- Не паясничай, Броян, вопрос обращен к Сахарову.
Хомерики он упорно называл Брояном, а настоящего Брояна - езида-переростка, моей фамилией. Я проходил и за Сахарова, и за Якубова. А Мерабова он называл Шварцом.
Вы скажете - склероз. А почему бы и нет, тем более, если учесть преклонный возраст учителя. Да и не так-то легко бы­ло в русских тбилисских школах ориентироваться в столь пест­ром хаосе грузинских, армянских, езидских, еврейских, русских, греческих и осетинских фамилий.
- А сейчас Богателло скажет, кто изображен на этом ри­сунке? - нагнетает пыл Хорен Николаевич.
За Богателло могли сойти тоже три-четыре ученика, а иног­да даже я.
- На рисунке изображен гарсон Гаврош.
- Правильно, Богателло! — подпрыгивает в возбуждении Хорен. - Однако плохо с произношением. В нос, Богателло, в нос.
- Гарсон! - говорю я, гундося.
- Правильно. Повторяем всем классом! Гарсон!
- Гарсон! - гудит весь класс.
- А сейчас внимание! Читаю текст. Полная тишина!
Он читал нам текст отрывка «Гаврош», а потом кто-нибудь из нас делал то же самое, придумывая на ходу новые слова, а иногда и предложения.
- Хорошо, Шварц! Продолжает Ахундов.
Поднималось сразу несколько учеников, и тогда Хорен рез­ко осаждал Берия - единственного ученика, фамилию которого он почему-то не путал с другими.
- Не паясничай, Берия! Вопрос обращен к Ахундову.
Наш учитель выдавал блестящие спектакли. Дело в том, что Хорен Николаевич, нажимая на голос, да еще так, что он гудел на всю школу, адресовал его не только нам, но и тому неиз­вестному, который, быть может, притаился за дверьми класса, и если этот неизвестный действительно существовал, то у него должно было сложиться впечатление, что урок проходит живо, бодро, на подобающей высоте.
- Смелее поднимаем руки! А кто еще?! А еще кто? - надрывался учитель, хотя это «а еще кто?» лишено было всякого смысла, ибо не было поднято ни одной руки.
- А теперь переходим к спряжению глагола «ариве». Пов­тори, Сахаров.
- Переходим к спряжению глагола «ариве!» - отвечал кто-нибудь из нас. И мы поочередно спрягали этот глагол. Это не представляло труда. Уже второй, а может, и третий год подряд мы спрягали этот красивый глагол во всех существующих временах и знали это назубок. Временами Хорен подбегал к дверям, прислушивался и вдруг с новым взрывом энтузиазма продолжал урок.
- Курашвили, к доске! - Все открывают словари!
Мы спрягали глагол «ариве», читали и переводили текст о Гавроше и забрасывали учителя вопросами.
- А за что его убили?
- Как то есть за что? Революция! Баррикады!
- Жалко же!
- А кто говорит, что не жалко? Се ля ви! Берия, что я
сказал?
- Се ля ви! Жизнь такая собачья! Никуда не денешься!
- Советскому школьнику это не грозит!
- Читаю текст сначала. Попрошу обратить внимание на произношение! - восклицал учитель и приступал к чтению.
Мы тем временем переписывали из тетрадей отличников до­машнее задание по алгебре и тригонометрии, играли в «морской бой», перекидывались шапками. А потом кто-нибудь из нас ни с того, ни с сего бодро вскакивал на ноги и во весь голос начи­нал спрягать глагол «ариве». Хорен Николаевич внимательно прислушивался, не очень четко при этом припоминая, когда имен­но он попросил ученика это делать.
Но вот раздавался звонок. Учитель собирал свои потрепан­ные тетрадочки и блокноты и обращался к классу:
- Оревуар, эколье!
- Оревуар, месье! - кричали мы на всю школу.
С сознанием выполненного долга Хорен покидал класс и по дороге в учительскую с достоинством кивал ученикам, которые с ним здоровались. Но самое смешное, что и на наших лицах отпечатывалось сознание выполненного долга. Мы принимали игру. Он предлагал нам спектакль цельного, насыщенного до звонка урока, и мы, как могли, со всей ответственностью распре­деляли роли в этом шумном комедийном спектакле.
А потом спектакль переносился в другие классы и, сидя на уроке, скажем, алгебры или географии, мы сквозь распахнутые окна слышали, как откуда-нибудь с третьего этажа или из клас­са по соседству раздается бодрый голос учителя и учеников, хо­ром повторяющих за ним каждое слово.
- Черт знает что такое! - ворчал математик и плотно зак­рывал окна.
Но и через закрытые окна было слышно, как Хорен где-то далеко, а иногда и рядом проводит свой искрометный урок.
Наш бедный учитель был старым человеком. Возможно, когда-то очень давно он и говорил по-французски - не знаю. Воз­можно, он когда-то, очень давно, знал и другие языки и вообще был обаятельным, остроумным, благодушным малым из интел­лигентной и обеспеченной семьи. Возможно, когда-то, очень дав­но он был франтом, задирой и даже писал стихи. Кто его знает, что было с человеком давным-давно, когда он только начинал свою жизнь?
Более десяти лет в школе ходили слухи, что Хорена соби­раются уволить. Однако проходили годы, мы переходили из клас­са в класс, зачастую застревая в каждом по два года, страна за­лечивала послевоенные раны, менялись директора школы и наз­вания городов, а Хорен Николаевич все оставался на своем бое­вом посту, полный энергии и задора.
И вдруг наступила развязка. Прямо на наших глазах.
Шел конец февраля. Ветер, который врывался сквозь раз­битые стекла окон, нес дуновение весны. Хорен Николаевич с энтузиазмом проводил очередной урок. Мы подыгрывали ему, как могли. Именно в этот день он не подлетал к двери и не прис­лушивался. На душе у него было спокойно. И коллективное спряжение глагола «ариве» оглашало все три школьных этажа. И вдруг распахнулась дверь, и вошла комиссия. Тут были и директор школы, завуч, инспектор из РОНО, физрук и еще кто-то, а возглавляла группу высокая холеная дама с голубыми и веселыми глазами. И хоть члены комиссии были настроены довольно-таки игриво, сам факт неожиданного вторжения таил в себе что-то зловещее. Дама с места в карьер заговорила с Хореном по-французски. Застигнутый врасплох, учитель уперся руками в стол и уставился на нее сквозь стекла очков.
- Уи, мадам! Уи! - отвечал он, кивая головой.
Он покраснел и покрылся испариной.
- Уи! Уи!
Глаза женщины светились весельем. Вопросы сыпались, как из рога изобилия.
- Уи! - орал наш учитель с отрицающим все на свете уп­рямством.
И тут женщина сказала по-русски:
- Я спрашиваю, какой раздел грамматики вы проходите?
- Уи! - взревел Хорен, глядя на нее в упор.
Комиссия вышла так же неожиданно, как вошла. Ошело­мленный Хорен последовал было за ней, но директор вернул его в класс. Учитель, кажется, впервые сел за стол (он обычно проводил уроки на ногах) и вопросительно уставился на ребят. Ник­то не посмел встретиться с ним глазами. Мы делали вид, что отвлечены каждый своими мыслями и в силу этого просто не заметили того, что произошло.
- Я этого так не оставлю! - неожиданно пробурчал стари­чок, ударил кулаком по столу и, подхватив свой портфель, ре­шительно направился к выходу. Но один из нас - Борис Хомерики - опередил его, открыл дверь в коридор и крикнул вслед удаляющейся комиссии:
- Живодеры!
К счастью, комиссия была уже далеко, и никто его не услышал. Но сейчас-то я понимаю, что из всех слов, имеющихся в русском лексиконе, он выбрал самое меткое.
Хорена перевели на пенсию. А нашей учительницей по фран­цузскому языку стала та самая пышная дама в ренуаровском духе, которая его экзаменовала. Это была настоящая францу­женка - мадам Пероле - особа весьма любопытная и я бы даже сказал - роковая, но случилось так, что более чем полклас­са не ходило на ее, как говорили те, кто ходил, скучные, академические уроки. Однако в тот год нам предстоял экзамен по иностранному языку, и у многих к концу года возникла необходимость нанимать репетитора. Я и пять моих товарищей нашли Хорена Николаевича в малюсенькой комнатушке в мансарде одного из домов Сололаки. Мы еле умещались в ней, собираясь тут по средам и субботам. Каждый приносил, что мог - кто торт, кто финики, кто вареную кукурузу. Учитель угощал нас чаем. После чаепития приступали к уроку - спрягали глагол «ариве» и читали отрывок из романа «Отверженные», где речь шла о маленьком герое французской революции Гавроше. И хоть Хорен и с полной ответственностью взялся за взваленные на не­го обязательства, уроки наши проходили уже без былого блес­ка и артистизма. Иногда, читая текст, учитель наш начинал клевать носом и засыпал над книгой. Мы осторожно выходили из комнаты, спускались во двор, играли в футбол, наигравшись вдоволь, возвращались в комнатушку и занимали свои места. Кто-нибудь из нас громко чихал. Хорен вздрагивал и просыпался. И как ни в чем не бывало продолжал читать прерванный текст. Ему казалось, что вздремнул он лишь на секунду, и никто этого не заметил.
Экзамены прошли благополучно - мадам Пероле не ску­пилась на тройки, а большего мы и не желали. Хорен Николае­вич ждал нас на улице. Прямо под козырьком кепочки поблескивали стекла его очков. Мы выходили с сияющим видом и креп­ко жали его дрожащую от волнения руку.
- Пять, Хорен Николаевич, огромное вам спасибо!
- Это вам спасибо, — отвечал репетитор срывающимся от волнения голосом.
Более тридцати лет проработал Дандурашвили в нашей школе чуть ли не с первого дня советизации Грузии. Учительских кадров в ту пору недоставало и его, как бывшего гимназиста, пригласили в школу преподавать французский язык. Впрочем, как выяснилось потом, он никогда не был гимназистом, а учился в коммерческом училище. Как видите, это был не выскочка и не самозванец. Его пригласили, и он пришел, отдавая все силы, страсть и энергию любимому делу, которому и посвятил всю свою жизнь. Я думаю, что большого ущерба нашему школьному об­разованию он не нанес и был ничем не хуже других наших учи­телей. Во всяком случае то, что он вбил в наши головы, не вырвешь из них до конца наших дней - мы знаем наизусть отры­вок о Гавроше, а разбуди меня хоть среди ночи, я без малей­шей заминки проспрягаю вам глагол «ариве» в любом из существующих времен.
- Оревуар, месье!

ДАВНЫМ-ДАВНО

Это было в те далекие годы чудесных мечтаний, перелицо­ванных пальто и трофейных бельгийских браунингов, чаще все­го неисправных, которые запросто можно было приобрести на Руставели или Плехановском за двести-триста-четыреста руб­лей старыми деньгами, а потом перепродать вдвое или втрое дешевле, или обменять на туфли, на джемпер, на сверхмодный галстук с изображением голой девицы, сидящей верхом на сак­софоне, на настоящий футбольный мяч-камера-оболочка, и тог­да каждый член компании имел свою кличку, прилипающую к нему на целые десятилетия: Крыса, Чарли, Кипсо, Чимка, Ктуц, Монах, Макарон, Помещик, Гитлер, Свинья, Пушкин и другие, на любой вкус и манер. Это было в те времена, когда деньги на празднование Нового года мы собирали вскладчину - кто сколько может.
Гриша Шония, по кличке Кипсо, денег никогда не вносил, он приносил живых кур. Неизвестно откуда. А иногда индюшек. Ирония судьбы - сегодня он директор птицефермы. А Жора Джапаридзе приходил с аккордеоном. Пластинок мы не призна­вали - нужна была живая музыка. Школу танцев мы прошли на танцплощадке в парке Муштаид и на террасе верхней стан­ции фуникулера - фокстрот, танго... А шалахо и кинтаури обу­чались в семьях во время домашних пирушек. Пели мы, может быть, и не очень стройно, но прилежно и с чувством.
Мы сидели за праздничным столом, и тамада (он был са­мый авторитетный и справедливый из нас, и жизнь воздала ему должное, отлучив его от всех остальных более чем на двадцать лет, ибо он не терпел насилия и... впрочем, это неважно) произ­носил тосты - за старый год и за новый, за девушек, сидящих за столом, и за тех, кто по различным причинам не присутство­вал среди сидящих, хотя и был бы счастлив присутствовать, за самых отчаянных и благородных парней Тбилиси, Грузии и все­го мира, за наших родителей... Когда пили за родителей, то звали к столу тех из них, кто имелся налицо. И выходила обыч­но чья-нибудь мама - добрая, красивая, веселая и немного ус­талая, для которой, как нам казалось (а может быть, так оно и было в действительности), главным в жизни были мы и на­ши успехи. И мы, поочередно вставая, произносили тост в ее честь - каждый в меру своего опыта, искренности, интеллекта и остроумия. А те, кто не умел говорить, бубнили тупо «всего, всего, всего», жестами и мимикой вкладывая в коротенькое сло­во беспредельную признательность и любовь. А потом наступала тишина, и мы слушали, что нам говорит в ответ она - чья-то мама. И она говорила нам, что все мы очень славные маль­чики и девочки, и что от нас самих теперь зависит, как сложит­ся наша жизнь, и желала нам счастья, которого мы по праву заслуживаем.
- Чем заслуживаем? - интересовался тамада и, затаив иронию, смотрел на нее - чью-то маму - в упор.
Но этот вопрос не сбивал ее с толку.
- Всем! - отвечала она уверенно под общий одобритель­ный гул.
А потом мы пили за Тбилиси, за Грузию, за весь Кавказ, за всю страну, и тут уже никто не жалел голосовых связок, распевая «Раскинулось море широко», песню, которая по при­чинам столь же таинственным, сколь и понятным, была одной из наших самых любимых.
Кто-то пьянел раньше остальных, и завязывались малень­кие стычки: кто-то на кого-то не так посмотрел, кто-то кому-то на что-то намекнул, и так далее. И, чтоб выяснить причину зло­го умысла, ребята выходили в коридор, во двор, на балкон, на лестничную площадку, в подворотню. А за ними выходили и другие, чтоб вовремя предотвратить мордобой. И девушки на­чинали нервничать, волноваться, призывая всех к порядку и на­поминая, что «совесть тоже хорошее дело».
И горячие головы внимали их просьбам, ссоры кончались миром, поцелуями и рукопожатиями, и все возвращались на свои места.
А потом кто-то, кто на протяжении трех-четырех часов все никак не решался взглянуть на девушку, похожую на цыганочку, неожиданно смелел, протягивал под столом в ее сторону руку и ловил ее руку, маленькую и трепетную, и уже не выпускал ее, не отдавая при этом себе отчета, что происходит самое счастли­вое мгновение всей его жизни. Минута-другая, и они покидали комнату. Там, у забора, в коридоре, в подъезде, в подворотне, на чердаке, в близлежащем сквере он говорил ей:
- Навсегда, да? Хочешь - навсегда? Нет, если не хочешь, другое дело.
И она, плача от счастья, кивала головой. А он умолял ее не плакать и, умоляя, как-то случайно начинал целовать в глаза, в нос, в щеку... Ее звали Нана... Нет, ее звали Джуля. Но ее звали и Валей, и Аллой, и Катей, и Риммой, и даже однажды Мерцией. И Виолеттой тоже.
Итак, договорившись, что они неразлучны навеки, она и он возвращались на пир, к этому времени уже вышедшему из-под контроля тамады.
Ребята клялись в вечной дружбе и пили друг с другом на брудершафт. А потом, когда в окнах появлялись проблески но­вого утра, те, кто не спал, будили тех, кто прикорнул тут же, в кресле, на диване, а иногда и прямо на полу. И вся компания выходила в город. И встречали на улице, на проспекте, на на­бережной или в городском парке такие же точно компании, как наша - с аккордеонами, бурдюками и поросячьими головами, нанизанными на шампур. Знакомая компания или нет - не име­ло значения. Мы приветствовали друг друга, начинались обою­дные поздравления, и кто-нибудь из нашей компании танцевал кинтаури с кем-нибудь из их компании. Звучала грузинская речь, и армянская тоже, и русская, и азербайджанская, и езидская, а если в нашей компании находился, к слову, осетин, он тут же узнавал осетина из их компании, и они обменивались привет­ствиями на своем языке.
И вдруг все внимание - налево, к трамвайной остановке, один из наших шутников пьет на брудершафт с дворником и целуется с ним, а потом начинает танцевать, приглашая поддер­жать его в этом. И тогда дворник - Новый год, так Новый год - отшвыривает свою метлу и пускается в пляс, выставляя напо­каз большой палец то одной руки, то второй. Но тут появляется милиционер; и мы умоляем его пальнуть из нагана, рассказать свежий анекдот и станцевать багдадури. И протягиваем ему стакан с вином. А он, с опаской оглядевшись по сторонам, вмиг опрокидывает в себя содержимое стакана. И просит нас по-оте­чески разойтись по домам - мало ли что, вокруг, полным-полно пьяных, да к тому же город еще спит, а мы шумим, бесимся.
И тогда наступает пора провожать наших девушек по до­мам. И мы ведем их под руки так осторожно, будто они хрус­тальные, с таким трепетом, будто каждая из них ниспослана нам небесами.
- Навсегда, да? Нет, если не хочешь, другой разговор.
- Да, да, да, - сердится она, чтоб скрыть свою нежность. - Сто раз сказать - «да»? Да?
Она еще не знает, что пройдет тридцать лет, и он будет си­деть с ней за новогодним столом. И их будет только двое. И он глаз не в силах будет оторвать от нее, такой она будет красивой. И в каждой ее легкой морщинке он прочтет длинную, трудную, только им обоим известную историю о преданности, о бессонных ночах ожиданий, о вере в призрачную надежду, которая так или иначе, а все же сбылась. Но это будет через тридцать лет, а сей­час они прощаются у ее подъезда и все никак не могут прос­титься.
- Ну и вид, - встречает его отец, когда он переступает порог своей квартиры.
- Неужели пьяный? - говорит мать, и глаза у нее весе­лые и шальные. А он смотрит на них обалдело, потому что не только пьян, но и влюблен, и валится с ног от усталости, и раст­репан, и ворот рубахи расстегнут, а кашне болтается где-то на спине, и напуган до смерти мыслью, что жизнь - мишура, и утешен мыслью, что жизнь полна смысла и гармонии, и растерян, так как не пришел к одной какой-нибудь единственной мысли.
Вот так мы встречали Новый год. Давным-давно.

Леван ЧЕЛИДЗЕ
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments