messie_anatol (messie_anatol) wrote,
messie_anatol
messie_anatol

Category:

Из повести Вадима Андреева о советско-грузинской войне 1921-го года ( продолжение)

— Скорей, все равно не напьешься…

Мы взобрались на левый берег ручья. Мельком я увидел вдалеке, в ущелье между Ахталциром и Иверской горой, маленький водопадик, радужное облачко брызг, озаренных низким солнцем, и снова перед глазами замелькали комья земли, смятые стебли трав, рваные башмаки.

«Неужто это мои ноги?» — подумал я. Бежать было гораздо труднее — поле поднималось в гору, корявые яблони, стоявшие вдали, казались недостижимыми. В ушах стучала кровь, я ничего, кроме собственного сердца, не слышал.

— Там… — Плотников еле выдавливал слова, — там, под деревьями, отдохнем…


Мысль о том, что можно будет отдохнуть, придала мне новые силы, и, обогнав Плотникова, я побежал впереди. Когда мы приблизились к деревьям, я почувствовал, как меня дернули за ногу, потерял равновесие и, падая, увидел, как под корнем яблони, шагах в десяти, поднялся веер коричневой земли и яблоня резко качнулась в сторону. В ту же секунду над самой головой прогудел осколок, и я почувствовал, что на спину падают комья земли.

— Вовремя я его услышал, — пробормотал Плотников.

Мы не успели подняться, как снова над головой раздалось короткое гуденье — на этот раз я нырнул уже сам, — окончившееся глухим взрывом, но уже дальше, на другом краю яблоневой рощицы.

— Трехдюймовки, нечего делать, не полежишь… — Плотников поднялся, стряхивая прилипшие к шинели комья земли. — Бежать больше не могу, — сказал он, и мне показалось, что от скопившегося воздуха лопнет его широкая грудь. — Пойдем.

Мы поднялись и, пройдя несколько шагов, снова услышали гуденье снаряда. Снаряд разорвался впереди, на самом гребне холма.

— Ничего, уходит. Пойдем.

Мы шли медленно, я чувствовал, как ко мне возвращается дыханье и утихает шум в ушах. Минут через десять мы добрались до вершины холма и перепрыгнули через узкий окоп. В окопе, друг на друге, лежали двое убитых, валялись винтовки и патронные сумки. Окопы были оставлены. Косые лучи заходящего солнца, расщепленные стволами деревьев, играли на согнутом щите пулемета и озаряли, как прожектором, разбитый ящик с консервами. Проходя, я поднял банку корнбифа и сунул в карман халата. Наконец начали появляться первые солдатские шинели — мы догнали отступавшую грузинскую часть.

Когда мы свернули на монастырскую дорогу, к нам подбежал маленький солдат без винтовки, в разорванной шинели и крикнул:

— Вы тоже, товарищи, в плен сдаетесь? Идите сюда…

— Я тебе дам товарища! — Плотников замахнулся на него прикладом, — Уходи, сукин сын!

Солдат испуганно шарахнулся, и мы слышали, как сзади он кричал нам:

— Мы социалисты, мы все товарищи!

Вскоре мы поравнялись с монастырской оградой. В открытые ворота были видны солдаты: без винтовок, в расстегнутых шинелях, они грабили монастырь. Из окна с выбитой рамой свешивалось голубое стеганое одеяло, на земле валялась куча всевозможной рухляди, звенел истошный, пронзительный голос:

— Эй, там, внизу, лови!

Мы обогнали раненого грузина, которого с двух сторон поддерживали солдаты. Раненый еле передвигал ногами, голова его нелепо закинулась назад, брюки между ног были залиты кровью. Около колодца, попавшегося нам по пути, я нашел ведро, и вместе с Плотниковым мы долго, с наслаждением пили холодную воду, обжигавшую горло. Невдалеке, в маленьком дворике, я увидел двух солдат — один, растопырив руки, гонялся за дико кричавшим гусем, другой, зажав гуся между колен, сворачивал ему длинную белую шею, закручивая ее пробочником. Напившись, мы вышли на шоссейную дорогу, ведшую вдоль моря в Сухум, и сразу попали в гущу бессмысленно бегущих солдат. Они появлялись сбоку, со стороны гор, на мгновение пропадали в широкой канаве, цепляясь руками за траву, взбирались на шоссе — и бежали. Толпа была пестра, между форменными шинелями начали появляться штатские кафтаны, бурки, пиджаки и пальто. Редкая ружейная стрельба еще была слышна, но далеко позади, за монастырем, никаких красноармейцев поблизости не было, да и не могло быть: они, вероятно, не добрались даже до окопов, где я подобрал банку корнбифа, — но отвратительная и мерзкая паника овладела солдатами. В большинстве без винтовок, всклокоченные, с перекошенными от ужаса лицами, в расстегнутых шинелях, они бежали, бежали. Некоторые из них были в розовых войлочных кафтанах, вспыхивавших в лучах заходящего солнца, и издали казалось, что струящаяся масса прорезана языками огня. Один такой солдат в розовом кафтане выскочил из канавы на дорогу, сильно толкнул Плотникова плечом, повернул к нам страшное, всклокоченное лицо и закричал сиплым и вместе с тем визгливым голосом:

— Большевики обошли!

Упал на одно колено и выпустил всю обойму, не целясь, назад, в сторону монастыря. Затем, бросив винтовку, он пустился бежать с необычайной быстротой. Не останавливаясь, он скинул с ноги чувяк, через несколько шагов другой, и его голые пятки в рваных носках замелькали на пыльной дороге.

— Не могу я этого видеть! — сказал Плотников и вскинул винтовку.

— Оставь! — Я ударил рукою по дулу, пуля щелкнула по камням шоссе и потерялась в кустах.

Злым движением Плотников закинул винтовку за плечо.

— Напрасно ты помешал. Из-за таких вот сколько сегодня народу попало в плен. Обошли! Их храбростью обошли, так в том бог виноват, а не большевики.

Огромное красное солнце опускалось за море. От сухой чинары, раскинувшей серые, с ободранной корой, голые ветки, через дорогу падала длинная темно-голубая тень. Мы переступили через эту тень, как через порог, мы оставили навсегда Новый Афон. Нас продолжали обгонять бегущие солдаты, — иногда слышались гортанные непонятные фразы, в которых, как островки в море, всплывали все те же русские слова «обошли», «отрезали». Иногда толпу прорезал особенно быстроногий солдат, образовывая вокруг себя маленький водоворот человеческих тел. вроде того, как если по воде быстро провести палкой. Начали появляться повозки — санитарная, на ней сидело человек пять раненых, полевая кухня, подскакивавшая на большом сломанном и кое-как починенном колесе, крестьянская арба, нагруженная всевозможной рухлядью. Неожиданно с маленькой проселочной дороги на шоссе вылетела двухколесная таратайка, запряженная черной взмыленной лошадью. Державший вожжи солдат в розовом кафтане стоял во весь рост, с непостижимой ловкостью сохраняя равновесно. Со всех сил, наотмашь, он стегал лошадь, выкрикивая хриплым голосом непонятные слова, похожие на воронье карканье. Местами шоссе было пересечено длинными трещинами. На одной из таких трещин таратайка подскочила на целый аршин, и солдат торчмя вылетел в канаву. Лошадь поймали, и уже кто-то новый поспешно полез в таратайку. Солнце приняло форму гигантского волчка, вонзившегося острием в воду. Совершенно пустынное море стало бронзовым. Отойдя версты три от Нового Афона, мы догнали есаула Булавина и Милешкина. Вместе с ними шли кубанцы — человек двадцать. Увидев нас, Милешкин страшно обрадовался:

— Выскочили? А я вам кричал, да вы не услыхали, должно быть.

— Поспешили, господин корнет, — сказал Плотников, — если бы не случай, так бы мы и остались на горе.

— Что я мог сделать… — Милешкин сконфуженно развел руками. — Наши вояки так удирали, что мы догнать их не могли. Видите, и сейчас бегут. И где они только сидели — во время боя никого не было видно.

Начало быстро темнеть. Море слилось с небом, загорелись первые звезды, дорога сузилась, кусты тамарисков, как привидения, возникали в сумраке. Обгонявшие нас солдаты слились в одну сплошную ленту, и неровный шорох шагов был похож на морской прибой. Только иногда в темноте раздавался крик: «Обошли!», «Большевики сзади!»— лента рвалась, усиливалось шуршание волн, бессмысленно хлопали отдельные выстрелы, на несколько минут начинался приступ паники, потом опять движение замедлялось, и только однообразное шуршанье шагов нарушало безглазую темноту.

В первый раз за весь день я почувствовал голод. Мы уселись на краю придорожной канавы, Плотников вытащил свое «перышко», ловко вскрыл в темноте банку с корнбифом. С жадностью мы начали глотать холодное мясо.
35

— Что с Федей? Успели его вывезти в этой панике?

— Наверное, успели (я почувствовал, что Плотников думает о том же самом), по счастью, его ранило одним из первых. Устал я, — продолжал он, громко пережевывая мясо.

Слова Плотникова пробудили во мне усталость, о которой я не думал. Я почувствовал, как ломит спину, как нестерпимо болят распухшие ноги, как ломит плечо, оттянутое тяжестью винтовки.

Когда мы поели и нам пришлось встать, я поднял, точно каменную глыбу, стопудовую винтовку и потом в течение нескольких минут еле передвигал ноги, — каждое прикосновение к земле отдавалось во всем теле острой болью, как будто я шел босиком по жнивью. Но вскоре магическое шуршание шагов потушило боль, и я двигался машинально, забыв обо всем на свете. Странное оцепенение овладело мной, в сонном, онемевшем мозгу лениво двигались похожие на водоросли, слепые мысли. Вскоре я совсем перестал ощущать мое тело, и минутами мне чудилось, что я медленно лечу по воздуху, сделавшемуся как вода.

Из забытья меня вывел красный отблеск пожара, возникший впереди, между кустами. Мы подходили к пожарищу бесконечно долго, огонь то прятался за узкими ветками тамарисков, то возникал впереди, в пролете шоссе, и тогда на его фоне вырисовывались черные бесчисленные тени отступающих солдат. Наконец мы приблизились к пожарищу вплотную. В черном мраке, крепко обступившем нас со всех сторон, догорал большой амбар. От избы оставались только покрытые рубинами головни, да чернела, еще чернее ночи, большая печь и длинная, похожая на вытянутую гусиную шею, четырехугольная труба. Над амбаром поднимался иногда фейерверк кровавых брызг, и нелепые тени начинали метаться на шоссе из стороны в сторону. Около пожарища образовался затор — стояло несколько полевых орудий, опустивши длинные дула к земле, повозки, толпились солдаты, налезая один на другого: впереди через ручей, протекавший в глубоком овраге, был взорван мост, и приходилось пробираться в обход, через кусты и темноту. Говорили, что мост был взорван еще днем, до начала бегства, с перепугу. Проходя мимо одной из повозок, запряженной широкорогими буйволами, я увидел при свете взметнувшегося к небу языка пламени сжатые боковыми досками, сложенные друг на друга мертвые тела. Прикрывавшая их рогожа сползла, и я узнал есаула Легких. В стеклянных глазах красными звездочками отражалось пламя пожара. Большие угрюмые буйволы стояли неподвижно, как изваянья, опустив к земле тупые морды.

— Еще далеко до Сухума?

Милешину ответил Булавин, и в темноте его голос казался особенно усталым:

— Еще добрых верст десять осталось.

14

Мы пришли в Сухум глубокой ночью. Наших кубанцев собрали на набережной; разместились кто как мог, — я уселся на тротуаре. Впереди было невидимое, глухо вздыхавшее море. Через голову, из открытых окон, падал свет электрических ламп, вырезая на мостовой желтые четырехугольники и параллелограммы. Не знаю, откуда у меня в руках появились горячая маисовая лепешка и жестяная кружка с обжигающим рот сладким чаем. На несколько минут я пришел в себя, увидел Плотникова, сидевшего рядом со мною и уплетавшего за обе щеки такую же маисовую лепешку, мою винтовку, лежавшую на коленях, силуэт Булавина, прошедшего, хромая, на пристань, и снова все погрузилось в полусон. Я не помню, как мы очутились на маленькой шхуне, вроде той, которая доставила нас из Батума в Сухум, сознание пробудилось позже, уже когда я находился в трюме. Под потолком, раскачиваясь, горела тусклая керосиновая лампа. Черное пятно тени двигалось взад-вперед, с одного края трюма на другой, накрывая спящих солдат. Со всех сторон торчали головы, ноги, руки, скрюченные тела, — все спуталось в один крепко затянутый узел. Я сидел на торчавшем посередине трюма деревянном обрубке, мне было мучительно неудобно, как будто меня посадили на кол. Хотелось спать до боли, до тошноты. С отчаянным усилием я открывал слипающиеся веки, перед глазами все двоилось, качалось, кружилось, потом сон снова побеждал меня, и я падал с моего обрубка на лежавшего рядом кубанца — толстого булочника, — он ругался сквозь сон, отталкивал меня, я снова садился и снова падал. Это мучительное состояние, неутолимая жажда сна, боль во всем теле, ломота продолжались бесконечно долго; только под утро, когда в раскрытый люк просочился серый рассвет, наша шхуна добралась до Поти. Вероятно, это была самая мучительная ночь в моей жизни, — даже теперь, когда я вспоминаю о ней, перед глазами снова начинают мелькать куски тел, бегающая круглая тень, ощущение стремительного падения в никуда, во мрак, тяжелые, сонные ругательства и снова — тела, куски тел, руки и ноги, оторванные головы и тусклый свет качающейся керосиновой лампы.

В Поти нас отвели в казарму, и я, не дожидаясь еды, завалился на голые нары и спал до тех пор, пока, уже поздним вечером, меня не разбудили: я был назначен в наряд — стоять на часах у входа в наш барак.

Наша сотня под Новым Афоном потеряла убитыми, ранеными и пропавшими без вести почти половину состава — тридцать четыре человека из семидесяти двух. Нас соединили со второй сотней, так и не участвовавшей в бою, и разместили в грязном деревянном бараке, в котором уже много лет никто не жил. В бараке все было покрыто паутиной — утлы, потолок, стены, подслеповатые, покосившиеся окна. На полу и на нарах лежал слой пыли в два пальца толщиной. Казарму никто и не подумал убирать, солдаты смели пыль с нар, тем дело и кончилось: мы думали, что через день нас снова отправят на фронт.

Мне было очень холодно стоять на часах. Я топал замерзшими ногами, бил рука об руку, прыгал, но никак не мог согреться. Ночь была совершенно черна, и свет, падавший из открытых дверей казармы, умирал тут же, у самого порога. Я ни о чем не думал, голова была совершенно чиста, как будто вымытая проточной водой. Время тянулось бесконечно. Вдруг в первый раз я почувствовал настоящий страх. Я почувствовал, что холодный пот покрывает все тело, начинают стучать зубы и дрожащие руки готовы бросить обжигающую пальцы, раскаленную винтовку.

«И я стрелял вот из этой самой винтовки туда, в них, в русских, я ловил на мушку бегающие фигуры солдат, я…»

— Часовой, куда, к дьяволу под хвост, провалился часовой?

Меня вывел из состояния этой отвратительной внутренней истерики крик есаула Булавина. Вероятно, уже в течение нескольких минут он не мог дозваться часового и, стоя в дверях, тщетно вглядывался во тьму и нетерпеливо топал ногой.

— Я здесь, господин есаул.

— Ты куда провалился? Спал, что ли?

— Никак нет, я… оправиться…

— А, это вы! Ну ладно, когда будете сменяться, скажите, чтобы завтра не делали побудки. Пускай спят. Так не забудьте — никого завтра не будить.

— Так точно. — Я почувствовал, что начинаю успокаиваться…

Обыкновенная, спокойная тишина ночи обступила меня со всех сторон.

На следующий день казарма проснулась в скверном расположении духа. Солдаты, сидя на нарах, лечили ноги, стертые до крови, били вшей, лениво переругивались друг с другом. Раненых нам не удалось повидать — их всех еще накануне услали морем в Батум. Вечером, после обеда, в дальнем углу казармы заиграла гармонь, неизвестно каким чудом донесенная до Поти, — весь наш обоз остался в Сухуме, и мы с Плотниковым остались без одеял. Гармонист, молодой, безусый кубанец со свисающей на глаза желтой прядью волос, уныло перебирал клавиши, и длинные ноты, медленно, как будто их тащили за хвост, расползались по неметеному полу казармы. Но вот гармонист, которому надоело бессмысленное перебиранье клавиш, начал вспоминать частушки:
Во Сухуме у нас
Легко дышится.
Гамарджоба, кацо[1]
Всюду, слышится.
вернуться

1

Гамарджоба, кацо, — грузинское приветствие буквально значащее: «Здорово, человече».
36

Его голос, маленький, дрожащий тенорок, звучал пронзительно и жалко, веселый частушечный мотив пропадал, и пение было похоже на причитанья.
Веет, веет ветерок,
Ветер ветреный,
Я с грузиночкой иду
По дорожке метеной.

Гармонист замолчал, протяжно взвизгнув, задохлась гармонь. Потом вдруг широким жестом он растянул мехи, и на этот раз настоящий частушечный звук покрыл глухой говор казармы:
Частоколик стоит
Свежеструганый,
Удирает командир
Перепуганный.
Деревцо то растет
Перед стенкою.
Не гонись, кубанец,
За Фесенкою.

— Не пойду я больше на фронт! — закричал гармонист, бросая баян. — Вот вам крест, не пойду.

— Не пойдем, ну их к дьяволу… Сволочи!

Булавина в казарме не было. Милепшин лежал на нарах, вытянул свои трехаршинные ноги и не обращая ни на что внимания. Вскоре вокруг гармониста собралась почти вся казарма.

— Станичники! — кричал визгливым голосом толстый булочник. — Предали нас! Кровью нашей землю поливают, а сами по тылам сидят!

— Завтра на перекличке заявим: не пойдем — и кончено. Довольно нашей кровушки попили, идолы проклятые…

И уже нельзя было понять, кто кричит, отдельные возгласы сливались в сплошной визг. Среди обезображенных ненавистью лиц мне особенно запомнилась круглая рожа булочника, всплывавшая, как буек, над волнами человеческих голов. Однако когда Булавин появился в дверях, солдаты разошлись, угрюмо бормоча непристойные ругательства. Есаул ничего не сказал и направился в свой угол казармы, ни на кого и ни на что не глядя.

На другое утро переклички не было, но часам к десяти нас всех собрали на дворе казармы. Был серый, бессолнечный день. Теплый, южный ветер гнал низкие тучи, далекие горы скрылись в клубах серого тумана. Все стало плоским: плоская земля, плоское небо, плоские, серые лица солдат. Вскоре появился Аспидов и Тимошенко по-прежнему самоуверенный, голубоглазый и наглый. Злосчастного нашего командира, полковника Фесенко, с ними не было. Председатель кубанского правительства, будущий президент Кубанской независимой республики, начал уговаривать солдат: он снова вспомнил о родных очагах, о полноводной Кубани, о долге перед родиной, но на этот раз никакого впечатления не произвел.

— Пусть те, кто забыл ширь кубанских степей, те, для кого стали чужими родные станицы, для кого больше не светит кубанское солнце, пусть они отойдут в сторону. Мы сосчитаем предателей.

Ряды дрогнули, но никто не решался первым выйти из строя. Наконец, смущенно глядя себе под ноги, выступил гармонист и, отойдя на несколько шагов, остановился в стороне. За ним потянулись и другие солдаты, и вскоре сотня разделилась почти пополам, но все же оставшихся было больше. Последним присоединился к взбунтовавшимся толстый булочник, — боком, пригибая к земле свое взбухшее тело, он пролез за спины солдат и там схоронился.

Тимошенко посмотрел на бунтовщиков злыми, колючими глазами и сказал:

— Вот что, станичники, кто хочет уходить, пусть уходит. Скатертью дорога. Но только смотрите не раскайтесь. Потом уже поздно будет возвращаться. Пойдем ли мы на фронт, еще неизвестно, но тем, кто не предаст нашего кубанского знамени, я обещаю, — он запнулся, — хорошую награду.

Тимошенко повернулся и широким шагом пошел к воротам. За ним семенил Аспидов, недовольно качая лохматой головой: ему опять не дали говорить, а вот он бы…

Ряды смешались. Поднялись бестолковые споры. Я не знал, на что решиться, — нелепость кубанской комедии мне была ясна, но все же сделать первый шаг и присоединиться к бунтовщикам у меня не хватало сил. Страшное слово «дезертир» останавливало меня. Плотников упрямо повторял:

— Нечего делать, назвался груздем — полезай в кузов. Записался к кубанцам — надо с ними оставаться. — Однако, несмотря на упрямство, уверенности в его словах не было.

К нам подошел корнет Милешкин. Усы у него были решительно закручены вверх, на давно не бритых щеках сквозь рыжую щетину выступал румянец.

— Я ухожу. Знаете, на что намекал Тимошенко? Они тут, в Поти, решили устроить погром и исподволь заняться мародерством. Уже и склад, говорят, намечен — там солдатского сукна на целый полк хватит. Милешкины хоть и не чета Долгоруким и Волконским, но до сих пор еще никто из них не мародерствовал.

— Видно, вы в гражданской не слишком-то участвовали, — сказал проходивший мимо кубанец в розовом кафтане.

Я увидел, как Плотников взволновался.

— Правда это? — спросил он Милешкина, и его веснушчатое лицо залилось румянцем.

— А вы с Асцидовым поговорите, вон он там разглагольствует.

Плотников подошел к группе кубанцев, собравшихся вокруг Аспидова. Я издали видел, как он внезапно вмещался в разговор, широко разводя руками и всей грудью налегая на съежившегося: «министра внутренних дел». До меня донесся его голос:

— Рук марать не хочу, а то бы я обновил мое «перышко».

Плотников сплюнул в сторону, отвел руки за спину и, подойдя к нам большими шагами, сказал вполголоса:

— Ничего не поделаешь. Я тоже ухожу.

Решивших уйти из кубанского отряда набралось в конце концов восемнадцать человек, но ни гармониста, ни булочника среди лих не было. Вообще среди уходивших не было никого из тех, кто особенно шумел и скандалил вчера. Мы пошли в южный пригород Поти, где в двух маленьких комнатах обыкновенной крестьянской избы помещалось кубанское правительство. Переговоры за нас всех вел Милешкин, мы стояли вокруг стола, не вмешиваясь в уныло затянувшийся спор. Аспидов волновался, страшил кубанцев геенной огненной, раскаленными сковородами, котлами с кипящей смолой, лишением кубанского подданства и не уговорил ни одного человека. Видя, что мы остаемся равнодушны к его угрозам, он в конце концов начал выдавать пропуска: «Такой-то, родившийся там-то, русский (!), беженец, направляется в город Батум. Кубанское правительство просит оказать подателю сего удостоверения моральную поддержку».

— Вот черти, — пробормотал Милешкин, сунув в карман удостоверение, — нужна мне ихняя моральная поддержка! Тоже «выдумали!

Когда очередь дошла до меня, Аспидов, заполняя пропуск, скосил острый глаз из-под пряди волос, спадавшей ему на лоб, и сказал:

— А, так это вы называете себя сыном Леонида Андреева? Неплохо придумано.

Я разозлился, почувствовал, что непоправимо краснею, и срывающимся голосом начал:

— Товарищ министр внутренних дел…

Милешкин захохотал и, дергая меня за рукав, крикнул:

— Молчите уж лучше… Тут, в Грузии, развелось столько министров, что на всех не начихаешься.

Мы ушли из казармы после полудня на голодный желудок: обедать нам не дали. Решили идти пешком до станции С., находившейся верстах в двадцати, где можно было вечером попасть на батумский поезд. После того как мы вышли из Поти, оставив позади низкие, придавленные к земле, черные дома пригорода, коричневая пустыня, где на десятки верст не было видно ни деревца, ни жилья, обступила нас со всех сторон. Небо очистилось, сияющие вершины далеких гор повисли в воздухе. Мертвая, серая дорога шла берегом мертвого моря. Мелкорослые и неприглядные кусты торчали на «грязной земле. Плоская низменность Колхиды, унылая и злая, расстилалась перед нами. В некоторых местах чернели, окруженные бурьяном, неподвижные пятна стоячей воды, не отражавшей неба. Иногда дорога всползала на мосты, перекинутые через узкие рукава реки, — мы проходили дельтой Риона. В них вода была так же неподвижно черна, как и в ямах. Река застыла, не имея больше сил выплеснуть мертвую воду в недалекое море. Все вокруг было зло, недвижно, и от коричнево-черного цвета пустыни веяло горькой безнадежностью. Летевшие по воздуху вдалеке на востоке снежные горы казались сном и только подчеркивали бездыханность окружающей нас яви.
37
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments