messie_anatol (messie_anatol) wrote,
messie_anatol
messie_anatol

Categories:

Рассказ питерского прозаика Юрия Шигашова

ЮРИЙ ШИГАШОВ



КРЫСЕЛОВ (желтый рассказ)



В Токио по предварительным данным насчитывается 93.125.989.202 крысы приблизительно.

(Из сообщения подкомиссии ЮНЕСКО по делам борьбы с грызунами).



Пахло жареным луком...

Эта вонючая действительность бывает так фантастична, а фантастика так реальна, что в происходящее трудно бывает поверить: например, вы раскрываете в свою комнату дверь (на кухне пахнет жареным луком, но по мере того, как вы тянете дверь к себе, в нос выталкивает вас запах застоялого пива и винного перегара), вы раскрываете дверь и, – не фантастика ли это?!, – удар в лицо трепещущим, белым пятном. Вы, чуть отпрянув, быстро открываете и закрываете глаза, а по ним хлещут извивающиеся, немного скрипящие от крахмала, голубоватые от белизны простыни вашей постели, а на подушках, – как все-таки странно это выглядит со стороны, – две головы, две черные башки! Черными змеями разметались по подушке локоны вашей жены, но ежик, ощетинившийся над женской головкой ежик?!..


Он был вежливым человеком, поэтому сказал:

– Здравствуйте.

И устало опустился на стул. Ежик, полуобернувшись, открыл огромный глаз и быстро захлопнул.

– Раз так все случилось, – запыхавшимся голосом сказала жена, – то отвернись, нам нужно одеться...

– Можно мне выпить пива?

– Пей..

Он взял бутылку и скромно отошел к окну. Солнце, яркое солнце! Почему ты такое яркое солнце?! Неужели тебе необходимо все видеть, неужели необходимо так блистать на снегу! Асфальт, дома похожие на вафли, стоящие на ребре, машины, маленькие черные люди на сером асфальте, голубой будто искусственный снег, прозрачные липы, две шеренги. Ровные, круглые прозрачные липы. Ворон здесь нет, а воробьев не видно.

Ежик шлепает босиком, по полу. Простуды он не боится нисколько. Скрипнули стулья. Ежик сидел, виновато опустив голову, и курил.

– Ты, наверное, понял, что я ухожу? – сказала жена.

– Не знаю. Наверное понял.

– Сейчас мы возьмем пальто и уходим; вещей мне никаких не надо.

Он отхлебнул пива и, глядя жене в глаза, чуть мотнул бутылкой, которую держал двумя пальцами за горлышко, в сторону ежика. Мол, не налить ли ему пива?

– Не надо, – снова сказала жена, – мы уходим.

И, повернувшись к кровати, хотела одернуть простыни, или даже снять их. Он, сам не зная почему, метнулся к жене, неосторожно сбив бутылкой пустой стакан.

– Не трогай! – закричал он. – Не трогай.

После, внезапно успокоившись, отхлебнул из бутылки и поставил ее на пол, между собой и женой.

– Как хочешь, – жена пожала плечами и улыбнулась.

Его руки немного дрожали и он хотел заплакать, но передумал, поняв, что стал вдруг мудрее и старше их вместе взятых.

– Ну мы пошли.

Жена снова улыбнулась, как-то стыдливо пряча подбородок в меховой воротник, поправляя изящную, идущую к черным волосам беличью, пушистую шапку. Ежик мял хромовые перчатки и смотрел на него грустно, как на товарища. Он хотел было подать ежику руку, но постеснялся.

– Будьте счастливы, коллега, – единственное, что нашелся он сказать.



Это случилось средь белого дня в праздник. Дальше он ничего не помнит. Одно он знает точно: фантастически пахло золотисто-желтым жареным луком, будто кто-то весь день жарил его в гигантских сковородках лишь для того, чтобы чад и дразнящий запах заполнили весь мир...

Они оказались порядочными молодыми людьми (наверное так захотел ежик): вино и пиво они принесли с собой. И закуску тоже. Так что в холодильнике он нашел почти полную бутылку "Старки", маленькую "Столичной" и на треть полную длинную бутылку "Рислинга". Он выставил алкоголь на стол и, размышляя о ритуале выпивки, путаясь в очередности, залпом хватил по рюмке из каждой емкости. А так как у него не было ни опыта, ни закуски, – кроме запаха жареного лука, – он стал медленно забывать все: и случившееся и себя. После того, как он еще раз прошелся по бутылкам, уже их опрокидывая в рот, наступил полный покой, почти тишина, если не считать нарушением ее тихое, с негромким постаныванием сопение захмелевшего и обманутого человека.

После праздника, придя на работу с чуть припухшими веками, он твердо знал что делать. Посидев минут десять за своим желтым двухтумбовым столом, накрытым листом оргстекла, он достал чистую бумагу и конверт. На одном листе он написал: "Начальнику от инженера заявление. Прошу предоставить отпуск в связи с пошатнувшимся престижем." На другом написал неизвестно что, вложил листок в конверт, заклеил и на конверте приписал: "Открыть, если меня долго не будет".

Начальник спросил:

– Едете на курорт?

– Да, туда.

Он вышел за ворота родного НИИ, ощущая в себе звенящую легкость и пустоту, будто его накачали гелием.



Первое, что он сделал, это продлил подписку на журнал "Наука, техника и знание – сила молодежи". Затем здесь же на почте написал пять экземпляров объявления о том, что в связи с отъездом продается мебель и домашние принадлежности – все в хорошем состоянии, цена сходная.

Бутылка водки, двести пятьдесят докторской и полчерного завершили его сегодняшние дела...



В общем, через месяц и три дня в первом часу ночи он лежал на полу вдоль стены в своей странно опустевшей комнате. Постелью ему служили два старых пальто, покрытые листами, вырванными из журнала "Наука, техника и знание – сила молодежи". Подушку заменяла стопка корочек этого журнала. Пить он бросил, так как все свободное время заполнил размышлениями, лежанием на своей постели, пивом и сигаретами. Кроме того, в нем вдруг умерло желание работать и добывать деньги. Сейчас, лежа на полу и глядя в белый потолок, он думал примерно так: "Эта вонючая действительность бывает так фантастична, а фантастика так реальна, что человеческий разум (а вместе с ним и сердце) только запутывается и бьется в этой паутине, жужжит хрупкими, слюдяными крылышками, пытаясь вырваться к оконным переплетам, где так тепло и чисто, где так прозрачно голубое и розовое стекло замкнувшегося в себе мира; разум жужжит, пытаясь воспарить над тем, что его окружает, не замечая прозрачной, плавноискривляющейся преграды. Разве может муха вырваться из-под стеклянного колпака, хоть ей кажется, что может, потому что сквозь прозрачное стекло видна комната? Муха уже попалась. Теперь подкрадывается паук, – событие, убивает сердце, высасывает из разума силу – все! действительность превращается в неразрушимую фантазию"...

Ему понравился ход собственных рассуждений, он замер, ласково поглаживая пальцами левой руки голую стену: "Мир вещей – паутина, от нее нужно освободиться сразу, как только уловил в себе звенящую легкость и пустоту".





Приходили домохозяйки и старушки, молодожены и прижимистые отцы семейства, скромно и выжидающе стояли у порога, а он боевой походкой расхаживал по комнате, размахивая руками, тыча в вещи кулаком, сжимающим за горло бутылку пива. Почти каждый посетитель уходил странно улыбаясь, таща стул или узел, погрузив на машину шкаф или холодильник. В худшем случае уходили, прижимая к сердцу подсвечник, канделябр или подстаканник.

Так как об этом часто спрашивали, на дверь комнаты он повесил такой небольшой плакат: "Продается все, кроме кровати". Ниже более мелким почерком приписал: "... на кровати ничего руками не трогать...". Он сам точно не знал, почему решил не продавать ее, просто пришла в голову мысль, что кровать это тот крест, который он должен внести на свою Голгофу. Нести ему нужно было не физически, но духовно, не напрягая мускулы, но изматывая сердце. Лежа почти на голом полу, он с уверенностью шептал: "Это не легче, честное слово, это не легче". И, как бы давая передышку своему напряженному сердцу, отхлебывал из стоящей на полу бутылки и брался за журнал "Наука, техника и знание – сила молодежи".

Так что, когда он снял с двери плакатик, извещавший о том, что кровать не продажна, в комнате было пусто (долго не удавалось продать самодельный абажур, сделанный из этих картонных штук, в которые ровненько укладываются куриные яйца), было пусто, только кровать, смутно белевшая смятыми простынями, покрывшимися легким налетом серой, наждачной пыли, плыла в неизвестность. Кровать плыла в неизвестность, тихонько покачиваясь и поскрипывая от безделья и незагруженности, а он нес ее в своем сердце все дальше и дальше, карабкаясь на кручу, на вершину своей Голгофы, иногда останавливаясь и оборачиваясь назад, чтоб посмотреть с высоты пройденного пути вниз, туда, где копошились трое маленьких людей – два мужчины и женщина – возле неубранного стола, на котором стояли бутылки из-под вина и пива и два пустых стакана...





В общем, он лежал и поглаживал пальцами левой руки стену и улыбался, предвкушая, как через пару минут достанет из угла две бутылки пива и откроет свежий, полученный только сегодня номер "Науки, техники и знания – силы молодежи".

Дробный, мелкий шорох отдаленно, совсем отдаленно похожий на приглушенный стрекот швейной машинки задержал его внимание:

– Здесь никого не может быть. Здесь должно быть тихо...

Стопятидесятиваттная лампочка, не мигая, висела под потолком в пустой комнате, отражаясь в темном стекле окна без занавески, за которым была, холодная, зимняя ночь и, поскрипывая, вздыхая на повороте, тащились последние, холодные трамваи.

Звук повторился...

Представьте себе: вы подгуляли с друзьями (может быть, не обошлось даже без девочек, или хороших знакомых женского пола) и вот теперь возвращаетесь почти в час ночи. Алкоголь, покидая тело, заставляет вас дрожать мелко и утробно. В небе звезды, туфли стучат по асфальту, накалившемуся от мороза, дома спят подобравшись, тихонько позванивая на ветру, прикрыв сотни своих стыдливых глаз. Кой-где дремлют только за красными, желтыми, синими шторами комнаты, занятые скрытой, вялой или уж слишком веселой в это время жизнью. Вас мучает жажда и раскаянье, хочется тепла и жену. И вдруг, как бельмо на прикрытом глазу, как вызов вам, дрожащему и иззябшему, вам, полухмельному, яркое, освещенное в длину и ширину, кричащее окно на третьем этаже!

"Какого чёрта!", бормочете вы, стуча зубами, "хоть бы повесили одеяло, если шторы отдали в стирку, или повесили б маленькую лампочку. И вообще пора спать."

Но окно светит ровно и четко. Виден белый потолок и даже провод, на котором висит лампочка.

– Каким-то дуракам не спится, – снова бормочете вы и сворачиваете за угол, и убыстряете шаги, подумав, что чёрт с ней, с руганью жены – только б не это яркое и пустое окно, за которым, скорее всего, пустая комната, в которой, все равно, что-то случилось плохое. Но вы никогда не узнаете, почему это окно такое и что там происходит...

Он приподнялся на локте; она сидела почти под лампочкой, опираясь на задние лапки и длинный, холодный хвост.

– Ты что здесь делаешь? – спросил он спокойно.

Крыса не ответила. Она только чуть поперебирала висящими передними лапками: так мол. И усмехнулась в усы. Ее маленькие глаза блестели и зло вздрагивали.

– Ты что, в гости?

Крыса чуть кивнула головой.

– Тогда на..., – и он бросил ей кожуру и остатки докторской. Крыса скокнула в сторону, легонько шурша, пробежала по кругу, нюхнув по дороге бутылку с пивом и юркнула под кровать.

– Злой рок начинается на кровати, а обнаглев, появляет
ся из-под нее, – сказал он громко и пошел в угол за пивом.

Выпив пива, он решил подумать о последней фразе: "Злой рок здесь ни причем. И кровать тоже, просто иногда очень пахнет жареным луком и от этого начинает кружиться голова. Я слишком много мечтал и мало отдавал себя сексу – это привело к тому, что я стал плохо ориентироваться в жизни. Например, все вещи я мысленно распродал в тот день уже, когда жена первый раз неумело обжарив кровавый бифштекс, потребовала от меня равноценного секса. А я, будучи,на ней, думал о раскаленной Сахаре, где бегают быстроногие страусы, где стеклянное, как бледно-синяя бутылка, небо. И забывал о деле! А это конечно фантастика... Окружающая действительность и соседи этого не терпят. Они молчаливо требуют, чтоб человек имел все большую и большую сковородку, чтоб на ней умещалось все больше и больше жареного лука, чтоб этот запах так и пер из квартиры. И не хочешь, а в стыдливом сговоре с такой действительностью, идешь на поводу, только бы "как люди", "как все..."

Он грустно вздохнул и подложил ладони под затылок. Полежав минут пять, он протянул руку и взял с пола плотный, вложенный в конверт журнал. Он осторожно вытянул из конверта пахнущий свежей краской журнал и ахнул! На обложке необыкновенно четко было изображено вот что: мужественное, искаженное, доброе, мудрое, хищное лицо мужчины красно-коричневое в свете солнца – изображение анфас, – лицо мужчины с черной, густющей, но опрятной бородой, на фоне которой ослепительно-четко блистал оскаленный рот с твердыми, по южному сочными губами и прохладно-белыми, прозрачными до небольшой синевы (чёрт знает! может быть тут сыграла свою роль ретушь современной фотографии), в общем, ослепительными, чистыми зубами.

Но что такое голубовато-белые зубы и иссиня-черная борода по сравнению с этими руками? Может быть, Микельанджело оценил бы, что это были за руки! Это не были руки мясника, или культуриста, руки молотобойца, или штангиста-любителя. В э т и х руках строго застыло совершенство; сама гармония, облегченно вздохнув, окаменела в руках на веки. Здесь можно было легко читать анатомию мышц нечрезмерно перекачанных, но сильных, напряженных, но не нервных. На коричневые от загара руки хотелось смотреть бесконечно, не чувствуя отвращения к черным, шелковистым волоскам, покрывающим их от кисти до локтя!

Но что такое руки, по сравнению с тем, что они сжимали? Или вернее – разжимали. Самсон, разрывающий пасть льву, всего лишь бледный отпечаток того, что было изображено на обложке: оскалившийся мужчина разрывал пасть каймана! Крокодил выпучил блестящие, защищенные костяными дугами глаза и плакал от злости. Его черно-фиолетовый панцирь чуть отливал коричневым цветом и блестел на солнце. Опираясь на мощные, короткие лапы, кайман припал зеленой грудью к ослепительно-желтому песку, а его тело, зажатое крепкими коленями мужчины, одетого в серые полосатые штаны и насевшего на каймана, тело каймана, изогнувшись, напряглось с чудовищной силой и мощно отбрасывало хвост далеко в сторону, хвост немного похожий на хвост выгнувшейся на повороте электрички. Нежно-красная изнутри пасть каймана, окаймленная желтыми, коническими клыками натужно хрипела, и ее хрип сливался с шумом желто-серой Амазонки, тяжело и быстро несущейся мимо насмерть схватившихся врагов...

Но красивее всего была посеребреная рукоять ножа, торчащего между затылком и туловищем каймана – единственное место, где она могла торчать – рукоять испанской навахи, из-под которой прямо на обложку журнала лилась густая крокодилья кровь. И ни ветерка, ни шороха, в голубом, нежном воздухе!

Только тонкий свист птиц в зарослях джунглей, только яростное, безжалостное, белое солнце высоко в небе, так высоко в небе, что не уместилось на обложке...

Он смотрел то на обложку, то на текст к ней и ничего не видел. Мешало это яркое тропическое солнце. Он задыхался от жары и дрожащей ладонью смахивал с лица горячий пот. От каймана пахло болотом и смрадом, и кровью.

– О’кей! – сказал репортер. – Хватит, мы сделали уже десять снимков.

Он опустил челюсти каймана, которые с хрустом сомкнулись, и тяжелая голова ткнулась в песок...

– Это какой по счету? – спросил репортер, протягивая ему пачку "Кинга".

Он немного помял длинными пальцами длинную сигарету и, прикурив у оператора, сказал:

– Сто двадцать пятый, я прикончил его сегодня утром.

– Джимми, виски синьору. Это великое событие!

И в с е - т а к и с а м ы е в е л и к и е с о б ы т и я п р о и с х о д я т в н а ш е м с е р д ц е !...

Стопятидесятиваттная лампочка равнодушно висела на прежнем месте; серебристо-золотой по краям и ослепительно-яркий в середине червячек нити накала чуть-чуть дрожал, испуская потоки света, серый потолок, не успевший окончательно запылиться, был пуст. Человек лежал на полу и смотрел остановившимся взглядом на лампочку и ничего не видел. Только глаза немного ломило от яркого света. Темно-зеленая бутылка стояла на месте. Ему было жарко, и он, заполнив всю глотку, жадно глотнул.

– Сто двадцать пять крокодилов! И всего-навсего с одним ножом..., – бормотал он и шарил правой рукой по холодному полу, ища сигареты.

Закурив, как все мы в трагические минуты жизни, он подошел к окну. От окна немного дуло, поэтому он сунул руки в карманы. В стекле, густо-фиолетовом от прижавшейся к нему ночи, отражалась лампочка, и ее свет преломлялся в стеклах двух рам. Поэтому казалось, что рам не две, а четыре. За окном было глухо и тихо, а под фонарями искрились расплывчатые, освещенные пятна снега. Он посмотрел на свое отражение, на два бледно-синих, наложенных одно на другое лица, даже не лица – два нечетких, расплывчатых силуэта, на которых угадывались сдвинутые пятна вместо глаз и носа, и губ, и подбородка, а за отражением редкие огни, снег, холод. Он посмотрел на все это и тихо заплакал.

А молодая, наглая крыса, сбегав домой – в черное, плоское и пыльное пространство под полом, перегороженное трубами и балками, – привела с собой старую, мудрую крысу, с чуть тронутыми сединой усами. Они сидели под кроватью и смотрели на стоящего к ним спиной мужчину.

– Этот человек плохо кончит, – сказала молодая, в которой кипело зло и желание.

"Неизвестно", хотела ответить старая крыса, но мудро промолчала. А молодую охватило нетерпение сердца, и она выскочила из-под кровати.

Он стоял у окна и плакал, покуривая сигарету. Между затяжками, кулаком свободной от сигареты руки, размазывал по скулам слезы. Он стоял и думал примерно так: "Свобода и необходимость разные вещи, но есть свобода необходимости. Я необходимо свободен, но мне никогда не бывать там на высоте восторга; в общем, на берегу пустынных волн он не стоял! Я никогда не постою на берегу Амазонки у трупа каймана, потому что здесь Север, а не Южная Америка, откуда люди рвутся на Север. Все справедливо, так как в этом, как говорят философы, единство и борьба противоположностей. Я хотел бы убить каймана, но не могу, так как понимаю, что необходимо свободен..."

Он, наверное, как обычно простоял бы так до утра отдаваясь, как он говорил, работе мозга, жужжащего слюдяными крылышками в паутине действительности или, успокоившись, принялся бы он за свой любимый журнал, а отдохнув, понес бы дальше в душе свой крест, свою кровать-печаль (как он говорил) на свою Голгофу...

Но вдруг его дернули за штанину. Он испуганно брыкнул ногой, обернулся и воскликнул:

– Хамы!

Отброшенная ногой крыса отскочила почти к порогу и села на задние лапы как кошка, оскалив при этом зубы. Вторая крыса выглядывала из-под кровати.

Он замер, чтобы не спугнуть их и, стоя в неудобной позе, внушительно, но не громко сказал:

– Вы всегда появляетесь там, где становится пусто и где чувствуется слабость человека, но вы не на того напали.

Крыса в ответ только уснехнулась и не поворачивая головы шепотом сказала подруге:

– Он плохо еще знает наших.

– Зачем ты пристаешь к нему, у него почти нечего взять, – ответила мудрая крыса, поглядывая прищуренными глазами на человека.

– Мне не нравится его самонадеянность и снобизм, – запальчиво сказала молодая и угрожающе выгнула спину. – Это эгоизм, когда человек живет не так, как все.

А он стоял и мгновения длились для него бесконечно. Он весь напрягся, еще не осознавая что хочет сделать, медленно подбираясь, готовился к прыжку. Крыса привстала на задних лапах.

– Все зло для меня в крысах, – подумал он и резко, как в
детстве на футбольный мяч, бросился боком, головой вниз на серого хищного зверька.

Крысе ничего не стоило отбежать в сторону, а он грохнулся об пол, но быстро вскочил, поняв, что промахнулся. Злая крыса сидела у его постели. Старая предусмотрительно убежала. Он сорвал ботинок и медленно пошел к крысе, внимательно следившей за ним. Она как бы дразнила его, неспешно побежала вдоль стены, он бросился ей вдогонку.

Так они пробежали по комнате два круга, а потом крысе игра надоела и она юркнула под кровать. Он полез туда же, чувствуя коленями и ладонями легкую пыль, лежащую под кроватью тонким слоем. Два раза чихнув, он нашел в углу дырку и бесстрашно поковырял в ней средним и указательным пальцем.

Враги не отвечали. Тогда он вылез из-под кровати и тут его осенило!

Он задохнулся от неожиданной мысли, схватил с пола сигарету, закурил, подбежал к выключателю, выключил свет и быстро лег на свою постель.

Его мозг работал на полную мощность и даже казалось, что над его головой потрескивают маленькие разрядики, высекающие легкие вспышки.

В общем, если бы крысы знали, что ему вдруг пришло в голову, то не хохотали бы сейчас, собравшись под полом в кружок, не хохотали бы над человеком, который может стоять у окна и плакать, а после бросаться на пол как сумасшедший.



. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .



(Конец – точнее, добрая вторая половина рукописи – утерян. то бишь, не был принесён в перепечатку самим шигашёвым для антологии 23-х прозаиков питера, «ЛЕПРОЗОРИЙ-23», 1974; неопубл., вычетом в самиздате...)



... помнится, в читанном мною “полном варианте”, далее герой, за неимением крокодилов, стал охотиться на крыс, убивая их.

однако же, через какое-то время он заметил, что крыс становится всё меньше и меньше...

тогда он стал у отловленых отрезать только хвосты.

когда ему попалась последняя бесхвостая крыса, герой «бросил всё и уехал куда-то», как, помнится, и заканчивался рассказ.



«самый мрачный прозаик ленинграда», выразилась о нём сталинская лауреатка, жена давида яковлевича дара, вера фёдоровна панова (и единственное, изустное, что я из неё запомнил – хотя, полагаю, тщился что-то прочесть и из её орденоносной “прозы”...)

в отличие от помнимого и неопубликованного по сю – ю.шигашёва



вот, всё «что осталось»...



(7 июля 2012)
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments